Конец января в Карфагене
Шрифт:
По левую сторону от них, смутно очерченный, возвышался ход в подвальное помещение, куда уводила довольно крутая лестница со множеством узких ступенек. Если дверь внизу не была заперта, между двух уроков труда можно было взбежать на поверхность, жадно глотнуть кислорода, и обратно туда — под монастырские своды, оглашаемые стуком молотков и скрежетом напильников.
— А что если сейчас за нами кто-нибудь следит? — выпалил Лукьянов ни к селу ни к городу, как часом ранее той девице. — Все видит, все слышит, — развил он свою мысль. — Завтра обо все доложит Шефу.
Ни слова не сказав друг другу, мальчики потушили сигареты и, обогнув будку, медленно пересекли присыпанный гравием двор. Сделав несколько шагов, Самойлов отстал, нагнулся и что-то поднял с земли. Трамвайная линия безмолвствовала.
Их появление никого не спугнуло, ничья фигура не метнулась в испуге от окон женской уборной, тем более — от мужской. Данченко, широко расставив ноги, думал было обмочить порог спуска в подвал, но отказался от этой мысли, пробормотав:
«Бздошновато».
В огромном, как на вокзале, окне по центру просматривался вестибюль, где была расположена вахта ночного сторожа: стол, стул и лампа. Какой-то мужчина, по возрасту и костюму «дяхорик», но вряд ли пенсионер, сидя в ленинской позе, читал газету, словно тоже знал, что за ним кто-то наблюдает. Он был лысый, с выпуклым лбом. Одет тепло — поверх синей кофты безрукавка на меху.
Притихший Лукьянов, замерев, не сводил глаз с читающего вахтера, почти вплотную прильнув к стеклам. А ведь совсем недавно орал и метался по сцене, изображая обезьяну. С неизъяснимым ужасом Самойлов обнаружил, как, в сущности, плохо он знает этого человека, с какой неохотой доверился выбору Данченко с его единственным кандидатом.
Если Лукьянов с детства посещает музыкалку, от него не могла ускользнуть полнейшая бездарность Нападающего. Значит, этот «ансамбль» задуман и организован для каких-то иных, подозрительных концертов и танцевальных вечеров. Самойлов огляделся по сторонам — хмель выветрился наполовину. «Вслушивается так, — подумал он про Лукьянова, — будто надеется определить тональность хруста газетных листов». Губы светловолосого семиклассника бесшумно шевелились.
Самойлов подошел к Лукьянову и, не говоря ни слова, передал ему половинку кирпича, сжимаемую все это время в правой руке. Почувствовав тяжесть, Лукьянов отступил от окна, повернул лицо и кивнул головою в знак согласия, сопроводив кивок загадочной улыбкой. Данченко делал вид, что поведение двух его спутников ему малоинтересно, поскольку ему заранее известен финал этой шахматной комбинации.
Отойдя на полтора метра от темного прямоугольника, Лукьянов с неимоверной осторожностью, даже не прошуршав рукавом болоньевой куртки, размахнулся и метнул камень в густую, будто гуталином набитую, глубину.
Снизу донесся человеческий вопль.
8.12.2008
МОЛНИЯ
Кто дал Вадюше этот пласт, он нам так и не сказал. Ранним зимним вечером, когда замерзшие подростки, перетаптываясь вокруг доминошного столика, ставили по очереди на скамью то одну, то другую ноги, Вадюша в гэдээровской шубе и сдвинутой набекрень ушанке, напоминая больше завмага, чем старшеклассника, хвастал своими достижениями. Самойлов все-таки задал ему запоздалый вопрос: откуда у него тогда появилась пластинка Роллингов? — рассчитывая ее выкупить, если она до сих пор у Вадюши. Вадюша не сразу припомнил, о чем речь. Его больше интересовали Нэлла и Лиля, которым он предлагал сигареты. С третьего раза решилась закурить только Лиля. Нэлла, как спортсменка, отказалась. Вадюша гордо заявил, что курево не мешает ему успешно заниматься вольной борьбой и даже побеждать на соревнованиях. Лишь после этого он, рисуясь перед девочками, посоветовал Фрицу (так он называл Самойлова) поменьше слушать разных «роллингстонов» и переходить на нормальную музыку. В ответ Самойлов презрительно скривился, но самовлюбленный Вадюша в темноте этого не разглядел.
Когда Лиля с Нэллой, сославшись на холод и уроки, удалились (они жили в одном подъезде), Вадюша небрежно, но отчетливо прокомментировал:
«Посцать захотели. Могли бы и здесь…»
Он щедро угостил однополую компанию, в том числе и Фрица, «Тракией» и, не выключая зажигалки, показал фотокарточку обычной тётки на пляже, только без купальника.
Сделав несколько затяжек, Фриц осмелел и начал было про фоторепортаж в одном журнале:
— Штаты, проститутки вдоль
улицы стоят…— И шо они делают? — тут же перебил его Вадюша и, понизив голос, невозмутимо уточнил: — Пиздою шелестят?
Фриц, он же Самойлов, не нашелся, что ответить, и лишь ухмыльнулся в ответ. От сырого и морозного ветра глаза у него и так слезились.
Самойлову известно, почему Вадюша всячески подчеркивает свою мужественность, щеголяя знакомством с «королями» других районов, бросаясь кличками типа Бен или Босс. Подслушанная за гаражами история, чей смысл все еще не до конца понятен, не полностью доступен воображению Самойлова, гласит, будто пухлого Вадюшу заманил кульком «дюшесок» на самый чердак среднего подъезда какой-то «армянин». А родители потом его «мыли, мыли», «отмывали, отмывали…» Скурив до конца болгарскую сигарету, Самойлов мнет ледяными пальцами ее пятнистый фильтр, размышляя: была ли на брюках того «армянина» молния? Или он носил галифе?
С некоторых пор Самойлов, будучи полным идиотом в вычислениях, несмотря на не менее обидную, чем Фриц, кличку Купи-Продай, начал бредить цифрами, точнее номерами. В нем вдруг пробудилась запоздалая страсть к всевозможным шифровкам и кодам. Причем все эти комбинации сейфов, где хранятся секретные планы наступлений, «одобренные самим фюрером», или распечатки шпионских радиограмм, перехваченные алкоголиками в париках и с пронзительным взглядом, никак не волновали его в том возрасте, когда другие мальчики, отбросив застенчивость, изображают азбуку Морзе и мастерят из гвоздей и лески подобия радиопередатчиков. Эфир интересовал его исключительно как источник поп-музыки — чтобы ее было как можно больше, столько, чтобы забить ею голову до такой степени, когда туда против его воли уже нельзя будет вдалбливать бесполезные знания, превращающие изначально свободного человека (он видел это, наблюдая за взрослыми) в суетливого слугу, в самому себе противного раба!
Самойлов с трепетом изучал номерные индексы западных пластинок, тех немногих, с которых он успел что-то переписать — за деньги, естественно. Но ведь для себя, для себя. Он уже твердо решил, что не будет зарабатывать на жизнь честным трудом, но если ему что-то надо, готов потратить — хуй с вами, рассчитаемся. Только бы не отставать от Запада, круглый год неутомимо фонтанирующего живительным водопадом ошеломляющих новинок.
Дело доходило до странностей, но они не смущали Самойлова, хотя в самом слове «шизофрения» ему слышался жутковатый оттенок. Никто об этом не знал, но Самойлов энное количество раз уединялся в телефонной будке и, развернув бумажку, набирал череду магических чисел, ждал — а вдруг двушка провалится, и на другом конце провода голос — и так, без перевода, понятный — вопросит: «Чего желаешь?»
Возможно, отголоски детских впечатлений тут тоже играли свою роль. Он, например, не знал, что делать с латинскими буквами, ведь они отсутствовали на дисках общественных таксофонов. С таким же успехом можно было рассчитывать, что в ответ на опущенные тобой две копейки автомат вместо воды с сиропом наполнит тебе стакан кока-колой. Он обнаружил, что номера машин и телефонов состоят из чисел и букв, раньше, чем выучился читать и считать. Дворовые автомобилисты посмеивались друг над другом: ЩТ 08–50 — Щастливая Теща. Или — ЧТ 09–29 — Чужие Тысячи. Машина у деда была трофейная — «Опель Олимпия». Вадюша бесился и орал, что это не «Опель», а «Москвич», к тому же старый. Правда, потом заткнулся.
Эх, если бы Каганчик удосужился, переписывая названия песен, заодно зафиксировать и номер того пласта! Самойлов топнул ногой, не соображая, где и в каком состоянии он это делает — во сне или наяву; до такой степени был он одержим своей страстью, что нередко забывал, где находится и как обязан себя вести. Впрочем, прежние увлечения, вскружив голову, отпускали довольно быстро: марочки, монетки, солдатики, рыбки, желание иметь собственную собаку… Все это заслоняли ничего не говорящие профану, даже если профан — директор школы, поднимай выше — завода, «почтового ящика»! — цифры и буквы. В том числе и те, что до сего времени остаются Самойлову неизвестны по вине потерявшего невинность столь паскудным путем Вадюши.