Конфессия, империя, нация. Религия и проблема разнообразия в истории постсоветского пространства
Шрифт:
То, что организаторы массовых обращений могли думать о секуляризующем эффекте как по крайней мере о ближайшей цели своих действий, только на первый взгляд кажется парадоксальным [608] . «Обратители» оставались заложниками иррациональных, конспирологических представлений о католицизме, в чем-то родственных фольклорным стереотипам нечистой силы. Нанося по католической церкви новые удары, «обратители» предвкушали истребление «латинства» и одновременно цепенели в ожидании коварного ответного выпада. Сравнительная прочность конфессиональной самоидентификации католического простонародья, устойчивость католических религиозных практик воспринимались ими как знак невидимого присутствия фанатичных «подстрекателей». Учитывая, сколь встревожены были виленские борцы с католицизмом и «остатками унии» культурной спецификой местного православия, трудно допустить, чтобы в своих внутренних прогнозах они исходили из возможности скорого укоренения вчерашних католиков в новой вере. Поэтому индифферентность была предпочтительнее горячности в вере, даже в православной. С этой точки зрения, номинально числящийся православным подданный, более или менее равнодушный к вере («православный атеизм»), мыслился вполне приемлемой фигурой: чем меньше непосредственных религиозных впечатлений в повседневной жизни, тем менее подвержен человек «латинскому соблазну», который усматривали даже в отдельных мелочах церковного обихода. Соответственно, организаторы «обращения» записывали себе в актив и тех католиков, которые после перехода односельчан в православие лишались собственного храма и священника и обрекались на скудное духовное окормление.
608
Не
Было бы упрощением ограничиться констатацией, что в 1868 году кампания массовых обращений потерпела фиаско. Действительно, сменивший Баранова на посту генерал-губернатора А. Л. Потапов, сторонник принципа имперской веротерпимости, лишил чиновников-миссионеров административной поддержки, без которой, как тут же выяснилось, состязаться с духовным авторитетом католического клира оказалось очень трудно [609] . Наполнить светскую идиому «царской веры» привлекательным содержанием так и не удалось. Потапов, и без того скептически оценивавший шансы православия в противостоянии католицизму в этом регионе, был настолько угнетен картиной последствий чиновничьего прозелитизма, что в 1869 году фактически ответил отказом на предложение архиепископа Макария скоординировать усилия светских и церковных властей по укоренению новообращенных в новой вере [610] . В свою очередь, православные консистории впоследствии не принимали от обращенных жалобы о присоединении к православию против воли на том основании, что просители оказались в православии по распоряжению гражданского начальства, а не попечениями духовенства [611] . Светская и церковная бюрократия, таким образом, была деморализована массовыми обращениями не меньше, чем их жертвы. Именно в этом смысле кампания 1864–1867 годов стала по-своему ценным уроком в конфессиональной политике: она обозначила предел, за который власть, коль скоро она желала остаться на фундаменте «конфессионального государства», выходить не могла; кампания «обращений» выявила опасность подстегнутых национализмом экспериментов по дискредитации отдельного вероисповедания. Свой вклад в эволюцию конфессиональной политики внесли и «упорствующие», контакт с которыми постепенно приучал бюрократов видеть в уклонении от приписанной религиозной идентичности не результат «подстрекательств» извне, но сознательный выбор веры. Поэтому спустя десятилетия, несмотря на вполне оправдавшиеся предсказания экспертов о том, что легализация перехода из православия в другие конфессии приведет к массовым отпадениям в католицизм в западных местностях империи, в России все же был подписан указ «Об укреплении начал веротерпимости» (от 17 апреля 1905 года) [612] .
609
Однако и при Потапове, хотя уже совсем не с прежним размахом, продолжилось закрытие костелов, признанных «вредными» для православия, и перечисление жителей упраздненных приходов в православие. См.: Сталюнас Д. Указ. соч. С. 334.
610
«…В местностях… с недавно присоединившимися к православию энергия власти, принеся пользу священнику, может в то же время принести вред самому делу православия, вызвать ропот и нарекания новообращенных». См.: LVIA. F. 378. BS, 1869. B. 979. L. 7-11 (отношение Потапова Макарию от 17 сентября 1869 г., черновой отпуск).
611
LVIA. F. 378. Ap. 216. B. 354. L. 3–4.
612
Западные окраины Российской империи. С. 373–375; Верт П. Трудный путь к католицизму: Вероисповедная принадлежность и гражданское состояние после 1905 г. // Lietuviu kataliku mokslo akademijos metraљtis. Vilnius, 2005. Vol. XXVI. С 447–475.
Антон Рыбаков
В «области кесаря»: проблема статуса и структуры Грузинской православной церкви после отмены автокефалии (первая половина XIX века)
Вопросы
В истории религиозной политики Российской империи в Грузии, наверное, ключевым и самым интригующим остается вопрос — что же все-таки заставило российские власти пойти на полную отмену автокефалии Грузинской православной церкви и ее, по сути, безоговорочную интеграцию в структуру православной конфессии империи? Другие важные вопросы: каковы были сущностные параметры этого процесса и, следовательно, насколько вообще правомерно говорить о продолжении существования Грузинской церкви в этот период?
Примечательно, что классики мировой картвелологии в своих исследованиях по истории Грузии весьма единодушны во взглядах на мотивы политики России в отношении Грузинской церкви. Касаясь вкратце этого одного из ключевых сюжетов, они отмечают, что в восприятии представителей имперской бюрократии церковь в Грузии представала средоточием всего национального и потому виделась потенциальным источником и организатором политической оппозиции режиму российского правления. Исходя из этого, политика России была нацелена на то, чтобы лишить Грузинскую церковь этого потенциала и тем самым облегчить кооптирование элиты и представителей других страт грузинского общества в культурно-политическое пространство империи.
Так, американский историк Рональд Суни рассматривает церковь в Грузии как «потенциальный центр национальной оппозиции» [613] . С его мнением созвучны выводы, сделанные другим известным западным картвелологом Дэвидом Лэнгом, который писал, что в условиях, «когда организованная политическая оппозиция (в Грузии. — А. Р. ) была уничтожена, российские власти к своей досаде обнаружили, что церковь оставалась оплотом национального чувства» [614] . Именно этим он объяснял радикализм имперской администрации при определении ею судьбы Грузинской церкви. Еще более решительно по данной проблеме высказался американский историк и политолог Николас Гвоздев: «Если первое десятилетие имперского правления было сконцентрировано на уничтожении последних следов грузинской политической независимости, то во второе десятилетие внимание было перенесено на грузинское общество, особенно на Грузинскую православную церковь. В обстоятельствах, когда грузинское государство оказалось уничтоженным, имперские чиновники были озабочены тем, что церковь как важный символ грузинской национальной идентичности могла стать оплотом оппонентов российской администрации» [615] . В связи с этим в качестве цели и одновременно «кумулятивного эффекта всех этих „реформ“» автор называет «разрыв многих традиционных связей, которые сплачивали грузинское общество, и в особенности изоляцию церкви от основной массы населения» [616] .
613
Suny R. G. The Making of the Georgian Nation / 2nd ed. Bloomington; Indianapolis, 1994. P. 84.
614
Lang D. M. The Last Years of the Georgian Monarchy, 1658–1832. N.Y., 1957. P. 269.
615
Gvosdev N.K . Imperial Policies and Perspectives towards Georgia, 1760–1819. London, 2000. P. 135.
616
Ibid. P. 138.
Иными
словами, акцент сделан на чисто политических мотивах секуляризации, осуществленной имперскими властями в Грузии. Безусловно, значение Грузинской православной церкви как хранителя духовного наследия грузинского народа, как ключевого не только религиозного, но и социально-политического института сложно переоценить. Достаточно сказать, что во многом — если не исключительно — именно церковь в наиболее драматичный период грузинской истории XVI–XVIII веков шина омеби (груз . «войны внутри дома») смогла сделать главное — сохранить единство коллективной исторической памяти грузин и не допустить того, чтобы политическая дезинтеграция перешла в ментальную и даже этническую. То, что при помощи Российской империи «многие Грузии» в XIX веке смогли почти безболезненно объединиться, для чего только административных усилий оказалось бы мало, являлось не в последнюю очередь заслугой Грузинской церкви. Поэтому процитированные выше исследователи, конечно, правы.И тем не менее вряд ли только страхом имперской бюрократии перед значительными политическими и экономическими ресурсами церкви в Грузии можно объяснить реализацию сценария столь жесткой ее интеграции. В этом случае трудно истолковать то, как и почему грузинское духовенство из последовательного поборника пророссийской ориентации Грузии в конце XVIII века уже через несколько десятилетий вдруг превратилось в едва ли не главную угрозу позициям Российской империи в Грузии. Гвоздев ведь совершенно справедливо указывает, что в среде грузинской элиты именно иерархи являлись, пожалуй, наиболее убежденными сторонниками заключения стратегического союза с Россией. Более того, благодаря влиянию, которое архиереи имели на грузинских правителей, а также их напряженным дипломатическим усилиям в 1783 году этот союз все-таки состоялся. Примечательно, что одним из главных аргументов в пользу его заключения со стороны грузинских первосвященников выдвигалось то, что «под российской опекой церковь будет защищена, а ее права, свободы и собственность будут обеспечены» [617] .
617
Ibid. P. 5.
Кроме того, отмена автокефалии Грузинской церкви явилась беспрецедентным событием не только для религиозной политики Российской империи на ее окраинах, но во многом и для всего христианского мира. У имперских властей еще не было опыта более чем проблематичного управления григорианской конфессией, во главе которой ими в 1828 году был оставлен католикос-патриарх с правами предстоятеля автокефальной церкви. Во многих случаях нежелание или неготовность армянских первопастырей участвовать в реализации внешней и внутренней политики империи убедили некоторых представителей российской бюрократии в политической нецелесообразности сохранения института власти католикоса. Только к концу XIX века Петербург задумался об издержках религиозной автономии Эчмиадзинского престола и решился на неудачную попытку установить над ним контроль, что подробно описал американский исследователь Пол Верт [618] . Судьбы же Грузинской церкви решались гораздо раньше.
618
Верт П. Глава церкви, подданный императора: армянский католикос на перекрестке внутренней и внешней политики империи, 1828–1914 // Ab Imperio. 2006. № 3. С. 99–138; Werth P. The Russian Empire and the Armenian Catholicos at Home and Abroad // Reconstructions and Interaction of Slavic Eurasia and Its Neighboring Worlds / Ed. by Osamu Ieda and Tomohiko Uyama. Sapporo, 2006. P. 203–235.
Нельзя также игнорировать пусть и очевидный факт единоверия, ведь в доктринальном отношении Русская и Грузинская православная церкви тождественны, к тому же, с точки зрения церковных канонов, за Грузинской церковью оставалось первенство и моральный авторитет как древнейшей по сравнению с Русской церковью. Однако и это не помешало российскому правительству лишить Грузинскую церковь ее традиционного статуса.
С точки зрения вселенского измерения церкви, упразднение Грузинской экклесии, одной из древнейших в христианском мире, безусловно, явилось потрясением не для одной только Грузии, но привело в замешательство и остальные вселенские кафедры. Объяснить это только зигзагами внутренней и внешней политики Российской империи означало бы упростить историческую реальность. Как представляется, помимо политики, существовал ряд факторов, которые трудно, если вообще возможно, описать в привычных категориях политической истории и представить в виде некой заранее сформулированной стратегии имперских властей в церковном вопросе.
«Мы» и «они»: иная церковная традиция и грани единоверия
Как показывает грузинский материал, фактор единоверия не отменял действия такой устойчивой парадигмы человеческого сознания, как «свой — иной — чужой», даже когда речь шла о церквах-сестрах.
В силу особенностей исторического развития Московского государства XVI–XVII веков, когда сформированная церковная традиция осталась за его пределами в Киеве и статус Русской православной церкви еще не был определен в контексте системы вселенских кафедр, русские церковные мыслители, по сути, оказались один на один с византийским наследием и поначалу были лишены ресурсов для его критического освоения. Церковная жизнь Московского государства развивалась как бы параллельно процессам, протекавшим в православных церквах восточно-христианской ойкумены. Во многом вследствие этого в лоне Русской церкви сформировалось, например, сугубо национальное понятие о «церковных приличиях», которое слабо соотносилось с ближневосточными традициями и даже с византийским наследием. Сформированные вне вселенского контекста традиции Русской церкви периода Московского государства начали восприниматься архиерейством и паствой как единственно истинные. Но главное, что за границами этого круга оказалась религиозная практика не только других христианских конфессий, но и «церковные приличия» православных церквей-сестер.
В этом контексте примечательно, что даже такой корифей и признанный классик русской церковной науки второй половины XIX века, как Василий Болотов [619] , блестящий исследователь истории Вселенской церкви, воспитанный в русских церковных традициях, анализируя причины культурно-религиозного отпадения Востока от Византии, приходит к выводу, что причиной этого стала «религиозная разность». Именно в церковном многообразии автор видел причину «национального отчуждения окраин империи» [620] . Главным упущением имперских властей Болотов считал то, что они дали возможность некоторым архиепископам (например, Александрийскому папе и Антиохийскому патриарху) развить церковную централизацию [621] . Считая «религиозную разность» церквей, несмотря на их единоверие, и концентрацию архиерейской власти в одном центре на периферии смертельной опасностью для империи, Болотов осознанно проецировал римский и византийский опыт на современную ему Россию. В целях сохранения единого имперского пространства он совсем не исключал возможность применения жестких мер для приведения церковной структуры к единому знаменателю. В унификации церковной традиции, административного устройства и даже богослужебного языка ученый видел залог устойчивости не только имперской церкви, но и самого государства.
619
Василий Васильевич Болотов (1853–1900), сын диакона Тверской епархии, получил образование в Тверской духовной семинарии и Санкт-Петербургской духовной академии, в которой затем преподавал общую церковную историю.
620
Болотов В. В. История Церкви в период Вселенских Соборов: История богословской мысли / Сост. Д. В. Шатов, В. В. Шатохин. М., 2007. С. 378–381. Книга впервые опубликована в качестве приложения к журналу «Христианское чтение» в 1913–1918 гг.
621
Там же. С. 380.