Контрудар (Роман, повести, рассказы)
Шрифт:
— Да, я знаю. И это обошлось недешево императорской армии.
— На войне надо так, — рассуждал Глеб Андреевич, — день да ночь — сутки прочь. Главное, э, суметь только отписаться. Выслать вперед два-три дозора, они там попукают из ружьишек, а ты сочинишь реляцию: «Вверенный мне эскадрон, выполняя порученную задачу, проявив неслыханную отвагу и героизм, бросился в решительную атаку, но противник, превосходя нас числом, создал впереди себя сплошной вал огня, сквозь который трудно было пробиться. Несмотря на численное и огневое превосходство врага и неблагоприятные условия местности, нам после неоднократных решительных атак удалось смять один батальон
— Чего-чего, а этого было сколько угодно, — звучно рассмеялся Парусов. — Кто вписывал свои подвиги в историю русской армии кровью, а кто чернилами.
— Да, одни работали саблями — и зря, а другие налегали на перо — и они воспользовались всеми благами армейской жизни, — подтвердил Ракитянский, — были, э, георгиевские кресты офицерские и солдатские, были кресты штыковые и карандашные. Я говорю — главное суметь отписаться, а там и чины, и ордена, и посты, и почет…
— Не думаете ли вы воскресить эту практику, Глеб Андреевич? Предсказываю полный провал.
— Почему вы так думаете?
— Знавал я в старой армии таких: поставишь ему задачу, он первым долгом старается тебе доказать, что она невыполнима. А здесь скажешь любому комбригу: «Это трудная миссия», а он: «Ничего, приказывайте, сделаю». И к тому же комиссары начеку.
— Вы хотите сказать — глаза и уши! Комиссар начеку — и военспеца в Чека! Все падки к славе. Можно кого угодно замаслить. Кто откажется, э, от чина или орденка?
Кнафт, слушая беседу командиров, рассеянно напевал одно и то же:
Тихо шепчет дьякон седенький…— Па-аслу-шай, эй, ты, а-ля Вертинский, — гаркнул Ракита-Ракитянский, — брось выть! — Затем добавил упавшим голосом: — Смотался бы лучше, Карлуша, в Старый Оскол за марафетом. Нанюхался бы, что ли? Такая тошнота несусветная!
— Так и лечу, аж спина мокрая! — окрысился обиженный адъютант и продолжал бренчать струнами.
После обеда, когда за ушедшим Ракитой-Ракитянским хлопнула дверь, Парусов прилег на кровать. В связи с затишьем на фронте такую роскошь можно было себе позволить.
Кнафт последовал примеру начальника. Он долго лежал на спине. Услышав щелканье портсигара, поднял голову, облокотился на подушку.
— Аркадий Николаевич, вы еще не изволите спать?
— Нет, курю, — ответил Парусов.
— Знаете, Аркадий Николаевич, — захлебываясь, начал Кнафт, — а эта политбаба поселилась отдельно недаром. К ней ходит тот новый политчудак.
— Карлуша, прошу вас, бросьте об этом говорить. Меня это не интересует.
— Покорнейше прошу меня простить, Аркадий Николаевич, но я еще не знаю ваших требований. Вот с вас, Аркадий Николаевич, можно портреты писать. Вы очень, очень похожи на знаменитого оперного солиста Хромова. Это наш друг. Он часто ходил к папе в контору.
Против помещичьего дома среди запущенного парка серебрился небольшой пруд. На его берегу после ужина сидели коммунары. Долго не умолкали в парке украинские песни. Маруся затянула: «Ой, не світи, місяченьку». Товарищи поддержали ее.
Здесь, в Казачке, далеко от меж Украины, несколько тоскливо звучали песни, родившиеся там, у берегов родного Днепра.
— Ну и голосок у тебя! — восхищался Марусей Дындик.
— Жаль, нет тут какого-нибудь «Беккера» или «Джека Лондона», — поддел моряка Булат. —
А то бы враз организовали концерт.— Не удивляйтесь, ребята, — пояснила Маруся, — подростком еще я «Исполать» пела, в хоре участвовала. Отцу часто говорили: «Отдай девку в учение, в люди выйдет». А он упрямился: «Найдется кому петь господам, пускай народу душу радует», — и потянул меня на работу в горячий цех. Эх, как вспомню, дорогие товарищи…
В многочисленных комнатах помещичьего дома один за другим гасли огоньки. На верхушках столетних дубов улеглась воронья возня. Давно прекратили однотонное кваканье лягушки. Коммунары поднялись с мест.
У порога своей светелочки Маруся остановилась.
— Зайдемте, ребята, ко мне, поболтаем. Что-то спать неохота.
В комнатушке было так тесно, что всем пришлось усесться на узкой койке. Дындик, заметив, что Маруся обращается больше к Алексею и слушает только его, нарочито зевнув, отправился к себе.
Прошел долгий, томительный час, а может быть, и больше. Дындик не спал. Тысячи блох, гнездившихся в войлочном тюфяке мельника, зверски жалили тело. Уже простыня и одеяло его лежали на полу. Тревожные мысли донимали моряка. Он думал о своих жестких волосах и неистребимых веснушках. Завернувшись в одеяло и осторожно ступая по скрипучим половицам, чтоб не разбудить невинно посапывавшего в углу Алексея, он, захватив кисет с табаком, направился к выходу. У дверей светелочки заметил Кнафта. Из-за дощатой перегородки доносился гневный голос Марии:
— Безобразие! Уходите вон, сейчас же…
Дындик со злостью одной рукой схватил Кнафта. Подтолкнул его сзади коленом и тихо, совсем тихо, чтоб никто не слышал, прошипел:
— Катись отсюдова, чертов земгусар! Не топчи людям паркет-палубу!
Карлуша Кнафт, считавший ниже своего достоинства заглядывать в мастерскую Циммермана, никогда не сталкивался с Булатом. Но Петра Дындика, не раз перетаскивавшего инструменты на третий этаж собственного дома Кнафтов на Николаевской улице, он помнил хорошо. Поэтому, не вступая с моряком в пререкания, он молча, подгибая колени, отправился спать.
Заложив сильные руки под голову, Мария с широко раскрытыми глазами лежала на койке. Она смотрела на бледный диск луны, плывший над зубчатыми кронами сумрачных лип.
Долго не унималось возмущение, вызванное неожиданным появлением Кнафта. «Расскажу Боровому, — подумала Мария, — пусть отчитает этого хлюста…»
Медленно опускались отяжелевшие веки. Но сон не приходил. Она перебирала в памяти все, что волновало ее днем на работе.
В 370-м полку выбыло из строя пять политруков, в 371-м — перебежал к белым начальник штаба полка, красноармейцы ропщут — «вот и военспецы». Неблагополучно в дивизионе Каракуты. Туда скоро поедет Боровой, надо послать с ним и Медуна.
За стеной однотонно тикали ходики. Мария закрыла глаза. Вспомнилось детство, мать, прожившая тяжелую жизнь без счастья. Ее собственное неудачное замужество, без любви и привязанности. Всем существом она окунулась в революционную борьбу. Жизнь интересна и радостна, но счастья личного у нее нет.
Мария шумно вздохнула. При мысли об Алексее у нее становилось теплее на сердце… Как бы ей хотелось окружить молодого коммунара материнской нежностью, заботой…
Сегодня, прощаясь с ним, она дольше обычного задержала его руку, но он этого не понял или не хотел понять. Спокойно сказал ей: «Спи, Мария, ты устала, тебе надо отдохнуть». Да ведь она, Мария Коваль, «меченая». Чмель и тот сразу обратил внимание на ее обезображенное лицо.