Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А может быть, в этой борьбе за «светлое будущее» есть какой-то высший смысл, не доступный пониманию людей?

Чем дольше смотрел Андрей в немигающие глаза Шиловского, тем больше убеждался, что тот назвался чужим именем не из трусости. И не боязнь смерти заставила его лежать, когда вставали и выходили комиссары. Скорее всего, он знал себе цену, и все, что происходило вокруг, пока его не касалось.

— Есть вопросы, Андрей Николаевич? — вдруг спросил Шиловский.

Андрей молчал, глядя ему в лицо. Шиловский надел пенсне.

— Нужно сделать перевязку, — сказал он. — И вам — тоже. Спросите фельдшера.

Андрей не ответил, вернулся на свое место, прилег у стены. Ковшов, озабоченный и непривычно суетливый, смотрел в пулевую

пробоину и с дрожью в голосе бубнил, словно молитву:

— До ночи бы, только до ночи бы…

Смерть пяти комиссаров, казалось, сблизила арестованных, заставила их сбиться в общую кучу. Однако напряженное молчание выдавало другую причину этого примирения: общая вина перед расстрелянными. Причина эта никак бы не проявилась, если бы спустя час после расстрела фельдфебель не вывел из вагона троих копать яму. Пошел Ковшов, поскольку всегда торчал у двери, и с ним еще двое в полувоенной одежде.

Когда «могильщики» вернулись в вагон, неожиданно возник спор между большевиками и меньшевиками, к нему сразу же подключились левые эсеры и анархисты. Все упрекали друг друга в предательстве, в измене делу революции.

Андрей, слушая спор, понял, что из пятерых расстрелянных комиссаров четверо были большевиками, и теперь большевики предъявляли меньшевикам счет, обвиняя их в трусости; меньшевики же резко парировали, утверждая, что счет справедлив, что хватит загребать жар чужими руками, настала пора расплачиваться. И чем глубже ввергался в трясину этот спор, чем яростнее становились голоса, тем яснее Андрей начинал чувствовать, что все эти люди — и большевики, и меньшевики, и левые эсеры, и анархисты — не партии свои оправдывают, не свои чистые идеи и помыслы отстаивают в схватке, а сами оправдываются, и в первую очередь перед собой. В какой-то миг ими была упущена возможность «пострадать за народ», за революцию — сработал инстинкт, хотелось жить! — а сейчас мешала кровь тех, кто встал и ушел. И уже раздавались обвинения, мол, они поступили как выскочки, а надо было молчать и стоять до конца. Пусть бы уж лучше всех потом расстреляли!..

Это было невероятно: люди, плотно набитые в один вагон, сидя и лежа на вонючей от мочи соломе, задыхаясь от жары, обливаясь потом, могли еще так яростно спорить, хотя, оказавшись тут, они уже были обречены на одинаковую судьбу.

Андрей вдруг вспомнил поручика из военно-полевого суда, что судил комиссаров. Тогда он показался каким-то торопливым, неопытным; легкость, с которой он отправлял людей в расход и на виселицу, скорее напоминала мальчишескую игру, чем крайний цинизм. Однако сейчас, глядя на схватку в вагоне, Андрею подумалось, что поручик действовал расчетливо и умело. Он мог бы предать смерти всех в вагоне и не ошибся бы! Но ему было важно уничтожить самых достойных, самых сильных противников (сумасшедший беляк и случайный красноармеец — не в счет). И он сделал это, причем заведомо знал, что остальные перегрызутся и тем самым сведут свою идейную убежденность на нет…

Четверо суток простоял вагон в тупике, забытый всеми, но под усиленной охраной. На пятые сутки, ночью, его прицепили к какому-то эшелону.

Тогда он еще не носил своего названия — «эшелон смерти» и считался тюрьмой на колесах, хотя тифозные были уже почти в каждом вагоне. Основную массу его пассажиров составляли арестованные из Самарского ревкома, но, по мере того как эшелон продвигался на восток, вагоны пополнялись за счет разгромленных комитетов других районов, за счет арестованных большевиков, а то и просто случайно задержанных подозрительных лиц. Никто не знал, куда и зачем идет этот поезд и что станет в конечном счете с его «пассажирами».

Труп казака за эти дни почернел и раздулся так, что на нем лопнула гимнастерка; от него шло зловоние, и люди, постепенно теснясь, отползали в противоположный угол, косились на Ковшова, но упрекать не смели. А тот нервничал, ибо рушились, задуманные им планы побега. Из тупика бежать было легче — сразу за насыпью гуртились лачуги,

огороды, дальше виднелись залесенные холмы. Здесь же, вдоль запасного пути, где теперь стоял эшелон, тянулся длинный пакгауз, охраняемый часовыми, с другой стороны — поезд-казарма с мятежными чехами. Одному уйти было еще можно: проскользнуть между вагонами, добраться до угла — и, поминай как звали. Но бежать в одиночку Ковшов не собирался. Еще в тупике он пошептался с молодым прыщеватым красноармейцем, и они вдвоем стали обследовать в вагоне пол, бесцеремонно сгоняя с соломы арестованных. В вагоне когда-то возили хлеб — проросшие и разбухшие зерна напрочь забили все щели, поэтому пол казался сбитым впотай из толстых плах, как в амбаре. Он был вышаркан и расшатан ногами грузчиков возле двери, но ломать его там было опасно. Они выбрали место в углу, где лежал мертвый казак, отвалили его в сторону и начали осторожно выстругивать концом шашки дыру. Прыщеватый на втором заходе расхватил себе руку до кости и, обливаясь кровью, бросил шашку. Ковшов подтолкнул крайнего — человека в полувоенном, приказал работать. Однако за того вступился картавый, что бывал в Нарымской ссылке.

— Что вы тут распоряжаетесь? — стал нападать он. — Кто вы такой?

— Вы что, в душу!.. — взъярился Ковшов. — Бежать надо!

— Наша фракция решила в побеге участия не принимать, — прокартавил бывший ссыльный. — Арест незаконный, поэтому мы будем требовать освобождения.

Ковшов на какое-то мгновение остолбенел и не мог сказать ни слова. Потом, опамятовавшись, полез к картавому, бормоча затравленно:

— Фракция… Ну, фракция! Счас я тебя освобожу! — И своей огромной пятерней потянулся к его горлу.

Тот шарахнулся в сторону, заверещал; сидящие вокруг схватили Ковшова за руки, за ноги, повалили на пол. Он вырвался, отполз на четвереньках к двери, распрямился.

— Нашей кровью революцию делать! — гулко постучал в грудь. — Нас, как назем, в землю, за светлое будущее… А сами?.. Н-нет! Побежим, дак все!.. И ты! — сунул кулак в сторону картавого. — Первый в дыру полезешь!

Тот не успел ответить — в дверь застучали прикладом.

— Вот я вам побегу! — донесся голос охранника. — Садану через дверь — и в кого бог пошлет. Все одно вы там несчитаны.

Ковшов осекся, прильнул глазом к пулевой пробоине. Стало тихо.

— Так-то, — удовлетворенно заметил охранник. — Чтоб как мыши сидели! Я порядок люблю!

— Слушай, земеля, — позвал Ковшов. — У нас тут один помер, вынести бы.

— Открывать не велено, — сказал часовой. — Я открою, а ты меня подцепишь!

— Дак воняет, дышать нечем, — пожаловался Ковшов. — Будь человеком, землячок. Ты родом-то откуда?

— Не велено! — прикрикнул охранник. — У нас и так один пропал…

Ковшов притих, потом заругался.

— Будь человеком, слышь? Он от тифа помер! Мы ж заразимся!

— Тем более не велено, — откликнулся часовой и захрустел щебнем вдоль вагона.

Вырезанную дыру величиной в ладонь Ковшов прикрыл соломой, сунул в нее шашку, а сверху опрокинул мертвого:

— Сторожи пока, Семен…

Когда вагон подцепили к эшелону, охрана сменилась, но и нового часового, из солдат, уговорить вынести покойного не удалось. При слове «тиф» к вагону опасались приближаться. Это было на руку — не станут соваться, если решат искать исчезнувшего казака. Ковшов больше боялся, что найдут карабин и шашку; узнать казака теперь бы никто не смог…

Однако из-за тифа больше не выпускали за водой и не брали пустых котелков.

Резать пол здесь тоже было опасно, да и бессмысленно: в ночной тишине слышался малейший скрип, но Ковшов долго не мог успокоиться. Он метался по вагону, спотыкаясь о лежащих, доставал припрятанный карабин и, осторожно открыв затвор, проверял патроны. Забываясь в тяжелом сне, Андрей скоро просыпался, потому что рука сама тянулась к ране и бередила ее; свежая кровь напитывала затвердевшую повязку. Ковшов не спал. Пристроившись у Андрея в изголовье, дразнил картавого:

Поделиться с друзьями: