Крамола. Книга 2
Шрифт:
И можно ли ее вообще освободить, пока не наступит справедливость и не станет действовать закон совести?
Андрей засунул браунинг в карман Юлии. И вдруг засмеялся громко, откровенно, как давно уже не смеялся.
— Вы что, Андрей Николаевич? — испуганно улыбнулась Юлия. — Что с вами?
Он помотал головой, не в силах остановиться, мол, ничего, все в порядке. Кучер тоже захохотал над чем-то, наверное, просто от яркого светлого дня, оттого, что хорошо шли кони и важным седокам было весело.
А смеяться было над чем, Ехали они не просто вооруженные и охраняемые, будто по тылам врага. Главное, ехали под чужими именами. Каждый раз, отправляясь по уездам в сторону от железной дороги, Юлия зашивала мандат в воротник обыкновенной солдатской гимнастерки, после чего Андрей надевал ее и
Смешно…
И охотятся за ним лишь потому, что он не судья, а карающая рука революции.
В народе — каратель…
К заходу солнца они благополучно добрались до Казакова и расположились ночевать в местной чрезвычайке. Андрей устроился в кабинете начальника и затребовал дела. Начальник велел своей жене принести ужин и остался коротать ночь вместе с гостем да еще двух чекистов оставил под рукой. С первых же дней работы в тройке Андрей заметил интересную закономерность: чем дальше от железной дороги, тем мягче и человечней были и сами работники ЧК, и вынесенные ими приговоры. И заложников здесь не держали, чтобы подстраховывать свои жизни и свести до минимума возможность восстаний. Хотя именно по глубинкам больше оставалось колчаковцев в тайге, дезертиров и бандитствующих бывших партизан. Железная магистраль словно требовала и железного отношения к населению, однако причина была не в этом, а понять, в чем, — казалось Андрею очень важным. Не сказать, чтобы начальники попадали сюда робкие либо малоубежденные в правоте своего дела — нет, встречались всякие, иной был круче по характеру, чем в центре. Что же происходило? Какие силы действовали на сознание и образ мыслей этих людей, если они умели ладить с народом? Почему уездные ЧК вдоль «чугунки» вызывали больше раздражения и ненависти у таежных, объявленных вне закона людей?
За всеми этими вопросами, всякий раз возникавшими у Андрея, крылась какая-то загадка. Казалось, тут, в глухомани, можно простить то, что не прощалось человеку возле Транссибирской магистрали. Возникало ощущение, будто ревзаконы и военное положение утрачивали здесь свою несгибаемую жесткость и на белый террор уже было совестно отвечать красным. Совестно, потому что в этой отдаленности, будто в самом воздухе, реет понимание, что террором настоящую власть не установить. Тем более Советскую, объявленную декретами как самую гуманную, справедливую и — народную. А там, возле железной дороги, где можно в любой момент перебросить войска, пригнать бронепоезд, наконец иметь постоянную телеграфную связь с центром и прямые директивы, — там будто можно все. И годится террор как самый простой и надежный способ смирить непокорных и инакомыслящих. Подобный вывод подтверждался еще и тем, что колчаковский режим тоже больше свирепствовал вдоль «чугунки».
В этом Андрей чувствовал путь к пониманию многих странностей. Получалось, что на север и юг от магистрали даже самые суровые законы как бы начинали перевоплощаться; они наполнялись другой, новой сутью и уже были не революционными, а крестьянскими и даже христианскими, ибо у них была цель не смирить — помирить. Примирить народ и власть, поскольку, какая бы она ни была, — все от Бога. Заслужили — и отпущено было.
И если следовать логике, по которой даже самая жестокая власть, распространяясь от центра к окраинам, способна переродиться пусть не в противоположность, а хотя бы стать терпимой и приемлемой народом, то возникал закон ее центростремительной силы. Режим, породивший бесправие и террор, сам должен был захлебнуться в них.
А коли так, выходит, что деревенской крестьянской России с ее необъятным простором не страшна никакая диктаторская власть. И гегемон, узурпировавший ее и сеющий страх и повиновение, идеологию зла и рабства, не в силах раскрутить колесо в обратную сторону и бросить эти зерна в человеческие души. Не потому ли российский народ переживал такие потрясения и катаклизмы, которые были бы губительными — и были! — для многих других народов? Нет, он не возрождался из пепла, ибо не сгорал. Всю свою прошлую историю он жил в состоянии вечного отторжения зла. Не погиб под игом татаро-монголов, не изменил своего характера под поляками и
не продал души неметчине, насаждаемой царями.И не потому ли насаждение сверху любой идеи и мысли — возможно, передовых и прогрессивных для других стран и народов — никогда не достигало глубинных пластов России и не имело успеха? А ведь именно там, в глубине, подобно расплавленной магме в земной коре, кипит и варится все, что потом изливается на поверхность.
В таком случае России отмерен лишь один путь — путь эволюции.
Но почему же именно здесь произошла и теперь уже укрепилась Революция?
Андрей оттолкнул от себя бумаги, сжал виски и долго сидел, уставившись в зеленое сукно столешницы.
В Казакове, как и везде, ЧК занимала полицейский участок, а ее начальник — кабинет станового пристава.
— Может, постелить? — участливо поинтересовался начальник чрезвычайки, сам страдающий от сонливости. — Время позднее…
Андрей отрицательно помотал головой и вновь уставился в протоколы: написано собственноручно, фразы нелепые, бестолковые, хотя почерк великолепный, даже изящный.
Диктатура пролетариата, революция…
Да почему же не в Англии, промышленной и с пролетарским большинством? Почему не в Германии или Америке? В Америке, с детских пеленок капиталистической? Нет, в крестьянской России… Может быть, из-за войны? Народ вооружен, устал от смерти и крови. Скажи: долой войну! — и пойдут против власти. Все одно, где проливать эту кровь. Нет, слишком просто, хотя верно то, что люди привыкли к оружию, огромная армия, боеспособные солдаты и офицеры. Ведь к шестнадцатому году для России была обеспечена победа. И все-таки, почему выбрана Россия? Был же и девятьсот пятый, генеральная репетиция… Нет, не случайно, давно готовились, присматривались, изучали. Похоже, дело тут не в экономических причинах и предпосылках. В конце концов, в Англии и Германии они ярче. Ярче, но ведь это небольшие по сравнению с Россией государства, к тому же в самой середине Европы. Они всегда на глазах у всего мира. Их считают цивилизованными странами, на них любуются все народы, по ним равняются. Попробуй, скрой там силу, способную сделать переворот! Шила в мешке не утаишь… А Россия?
Может, потому она и выбрана, что народ ее во многом непонятен народам Европы? А само огромное государство, в котором можно растворить целые легионы революционеров! К тому же, великая история гражданских войн, традиция искать правды, ходить не крестовыми походами в чужие страны, а штурмовать собственную столицу. Воров на встряску! А правду не замай!.. Откуда знать миру, что варилось и варится в российском котле? Не зря кричат на все лады — темная Россия, дикая, срамная. Срамят свои, срамят чужеземцы, и казалось бы, какая тут может быть революция? Отсталая, аграрная страна, чахлый пролетариат, кустарное производство. Нет же, именно в России!
Не зря, и не случайно. Наверняка Россию избрали после первой попытки революции во Франции. Там не удалось — центр Европы. Но оттуда пошли все эти слова — контрреволюция, террор, экспроприация, диктатура…
И даже революционный трибунал из Франции.
Диктатура пролетариата в крестьянской России.
Переделать Природу! Так говорил профессиональный революционер Шиловский! Переделать Природу и Мироздание… Революция — начало новой эпохи на Земле… У России великая миссия… Пробил час… Эволюция губительна… Только такой жертвенный народ способен… на алтарь…
Но это же чудовищно! Пустить под топор огромный народ, чтобы утвердить революцию по всему миру. Исполнить роль агнца, рожденного на заклание. Народ — жертва? Да почему же в крови, а не в сиянии должна начаться новая эпоха?
Душа не принимала, разум противился, как если бы его заставляли выкупаться в этой крови. В самом деле, надо было переделать природу человека, чтобы смириться и свыкнуться с «великой миссией». Кругом же любили говорить — и Андрей много раз слышал это, — дескать, мы не должны бояться и брезговать крови; мол, она подобна той, что проливает мать при рождении дитя. Тут же рождается революция! Мы же лишь повитухи при ней… Этому оправданию хотелось верить. Трагично и восхищенно звучали такие слова, а потому и убеждали, вернее, нет — притушали рану, затягивали ее коростой, кожицей, но не нарастала кость, чтобы прикрыть сердце.