Крамола. Книга 2
Шрифт:
Великое Забвение было не только оттого, что мир забыл о разгромленном и сожженном селе. Выходило так, что и люди забыли о мире.
Точнее, будто бы забыли, поскольку старались жить негромко, не высовываться, когда по реке плывет лодка или баржа, не ходить без особой нужды за пределы, обнесенные засекой. Люди подразумевали, что мир еще существует где-то, и живет, и, возможно, процветает, но по другим, чужим законам, по собственному укладу, и им, людям, нет никакого дела до того мира.
И скорее всего селу не удалось бы жить в забвении, не спасла бы его ни тихая, полускрытная жизнь, ни зарастающая дорога, ни засека и натуральное хозяйство. И даже миф о погибших полностью селах и людях, оставшийся в памяти соседствующего с ними мира, не мог бы на такой долгий срок защитить село от проникновения извне чужаков.
Это напоминало Андрею существование и жизнь живой природы. Если в стаде заболеет одно животное, то оно жмется к здоровым, старается проникнуть в самую середину стада, поскольку ищет защиты и помощи. Но ежели болезнь охватывает всех, то стадо разбредается, расходится по сторонам, чтобы лечить хворь в одиночку. Кому суждено пасть, тот падет. Однако те, кто выживет и одолеет болезнь, вновь сойдутся в стадо.
Существование народа, независимо от помыслов и воли власти, довлеющей идеи и политики, все‑таки подчинялось вечным законам существования живой природы. Все, изобретенное умом человеческим, достигнутое цивилизацией, оказывалось в таком случае беспомощным и необязательным и не могло сохранить ни внешней, ни внутренней сути народа, как пудра на лице не может спрятать слез и горя.
Народ распадался, чтобы, как в лихую чумную годину, каждая его часть могла построить свой обыденный храм.
Наверное, только так, в Великом Забвении, завоеванная Батыем Русь смогла сохранить себя, выстоять под игом и дожить до далекого часа, когда родится и возмужает тот, кто зажжет свет и соберет народ.
Андрей думал так и боялся думать. Ему казалось, что жизнь в забытом селе не проживают, а пьют ее, как пьют в сильный зной и жажду воду, почерпнутую из пересыхающего источника. Сначала нужно было дать воде отстояться, чтобы весь ил и муть осели на дно, и только затем пить, но осторожно, бережно, чтобы не поднять осадка. Не усмиришь в себе жадность — и напьешься грязи.
Осенью тридцать третьего года период Великого Забвения оборвался резко, как если бы с сонного, согревшегося человека сдернули одеяло, предоставив холоду его наготу.
О том, что возле бывшего села Свободного причалила какая-то баржа и выгружает на берег народ со скарбом, Андрей узнал от женщин, ходивших по ягоду. Они прибежали едва живые, рассыпали по дороге бруснику, потеряли корзины, и дети, завидев матерей в таком состоянии, заплакали. Любушка не могла говорить. Она лишь показывала рукой куда-то на лес и повторяла: люди! люди! люди! — а звучало это слово так, будто за нею гнались звери. Дочки Люба, Лиза и Лена вцепились в ее подол и заревели в голос. Сыновья Иван и Петр, помогавшие отцу делать выездные санки, стояли молча, по‑мужски опустив руки с инструментом и печальные головы.
Взрослые мужики подседлали коней и поскакали к Свободному. Оставив лошадей в лесу, они незаметно вышли к опушке и увидели, а вернее, сначала услышали людей. Баржа уже отвалила от берега и уходила за речной поворот; оставленные на голом, диком месте люди кричали, плакали с причетом и бежали за нею по чаще и буреломнику. Кто-то, обезумев, кинулся в воду и поплыл, но холодная осенняя река поглотила человека, и женский призыв к Богу достиг неба.
Березинские не выдержали и вышли к скорбящим и страдающим. Наверное, те не ожидали встретить здесь живых людей и уже готовились, по сути, к гибели: не было даже места, чтобы согреть и сохранить детей хотя бы до утра, а зима грозила обрушиться на землю со
дня на день. Мало-помалу люди приходили в себя, сбивались в кучку, и стихал крик над холодной рекой. Видимо, березинские казались им чудными, эдакими лешими, живущими по норам и дуплам, и трепетала православная душа — пойти навстречу или уж бежать куда глаза глядят, крестясь и поминая Господа.— Не бойтесь, — сказали им березинские, осеняя себя крестом. — Мы тоже люди, не бойтесь.
Оставленных на берегу несчастных они развели по домам, обогрели, накормили и выслушали горькие повести. Оказалось, что эти глухие места, пребывающие в забвении, выбраны местом ссылки раскулаченных мужиков из южных районов Сибири.
Еще можно было продлить жизнь в Мире, Труде и Любви, можно было дотянуть до весны, однако уже стало ясно, что Гармония непоправимо нарушена и власти, узнав о тайном селе, не оставят его в покое.
Так и случилось. Вскоре несколько молодых парней из ссыльных бежали, но были схвачены и возвращены к месту ссылки уже сухопутом. Конвоиры, сопровождавшие задержанных, увидели неведомое богатое село, потаращились на такое чудо и уехали.
А через несколько дней люди с ружьями распилили и разобрали недобитую из орудий засеку на дороге и вошли в село. Народ так и ахнул: приехавшие были бритыми! Им бы плакать, а тут смешно стало. Военные исходили село вдоль и поперек, посмотрели дома, проверили дворы, хозяйства и согнали все население на площадь к церкви.
— От Советской власти прятаться?! — закричал человек с нездоровыми, измученными глазами. — Ишь, притаились тут, кулачье недобитое! От Советской власти не спрячешься! Она везде достанет!
Березинские слушали, совершенно отвыкнув от таких долгих речей, и гадали: если это мужики, то где бороды? А если бабы, то почему с ружьями? После речи больной человек сказал, что запишет всех поименно, а потом уж решит, что делать с народом. Людей выстроили в очередь перед столом, и каждый должен был назвать свою фамилию, имя, отчество, имя жены и количество детей. Перепись шла долго, уполномоченный ругался, что мужики толково не могут объяснить, чьи они; мужики невозмутимо выслушивали, и некоторые хватали уполномоченного за подбородок твердой, корявой рукой. Тот отдергивался и багровел от гнева.
— Баба просила, — смущенно объясняли мужики. — Пошшупать: брито или не растет.
— Одичали! — сверкал больными глазами человек. — Темнота лесная!
Через два дня семерых березинских мужиков арестовали и увезли в Есаульск. Среди них был и Андрей. Но не прошло и недели, как шестерых отпустили домой под расписку; Любушка же, не дождавшись мужа, оставила детей под присмотром старшего сына и отправилась на розыски.
Андрея сразу посадили в одиночную камеру и несколько дней не трогали. Изредка в двери открывалась «кормушка», и каждый раз новый человек внимательно рассматривал его и кому-то говорил, дескать, да, это он. Он! На него приходили глядеть, как на отловленного редкого зверька, и Андрей отчего-то часто вспоминал старого павиана, который сидел в клетке живого уголка дома Шиловского.
Вспоминая жизнь в годы забвения, он почему-то не мог отделить день ото дня; все они сливались, образуя не сутки, не привычное исчисление времени, а какие-то события. Был день возвращения на родину, потом был день строительства дома, и были дни, когда родились Петр, Люба, Лиза, Лена…
И время скитаний тоже казалось одним днем.
Сколько же он прожил в Березине? Неделю?
Что же произошло в мире за это время? Как же вышло, что он, живя в забвении и покое, забыл, что мир-то еще существует и там живут люди, сотни, тысячи, миллионы людей, которые не могут, как он, бросить все и уйти. Ведь нельзя же уйти в забвение сразу всем!
А ведь чудилось, он нашел Леса, нашел Гармонию, но какова же цена ей, коли она существует только для тех, кто сошел с круга и отправился искать покой лишь для собственной души. Мир, Труд и Любовь…
Даже сидя в одиночке, в камере, под которую приспособили кладовую в бывшем доме дяди, владыки Даниила, Андрей чувствовал вокруг себя жизнь, в которой продолжал жить весь оставшийся на кругу мир, жизнь без всякой Гармонии, ноющую и стягивающую душу, словно обожженная кожа. Сквозь каменные стены он слышал голоса, чьи-то исповеди, слезы, стоны. Он слышал крики, от которых озноб сковывал затылок. Кто кричал? Почему? Что там происходило?!