Крамола. Книга 2
Шрифт:
— Куда? — Ее руки обмерли и похолодели.
— Назад, где был. Где хуже всего. Меня же условно расстреляли! Меня живым мертвецом сделали… А я жить хочу! Жить хочу!
— Я пойду с тобой! — почти крикнула она. — Я тебя не оставлю, не пущу одного!
— Как же дети, Люба?.. Нет, ты будешь с детьми. Так у нас заведено. — Андрей прижал ее голову к груди, погладил волосы. — Со двора по одному берут, хоть в солдаты, хоть в тюрьму. По мужику берут. Дети мои не выросли еще, так я пойду. А бабе судьба дома сидеть и ребятишек поднимать.
— Не могу, — выдохнула она. — Не доходит ни до ума, ни до сердца. Когда беда — друг за друга держаться надо, спасать друг друга надо, иначе не выжить. Куда же ты собрался?.. Я приняла веру вашу и столько лет живу в православии, но не понимаю, привыкнуть не могу. И даже тебя не пойму!
— Потому что я пока беспутный! А будет путь — все поймешь. И станешь молиться за меня. — Андрей крепче прижал ее голову, уставился в темноту. — Мало
Она долго молчала, глотала слезы и наконец вымолвила одними губами:
— Приму…
И послышались в этом слове страх перед будущим одиночеством, смутная еще вера и объяснение в любви.
18. В ГОД 1933…
«… Видно, не так крепка была вера моя, коли промыслил Ты новое испытание в отшельническом житье. И это принимая с благодарностью, тружусь теперь в одиночестве и полной темноте, словно нет для меня дня, а есть только ночь бесконечная, чтобы молиться за весь православный народ. И молюсь я, и радуюсь благодати Твоей и свету Твоему, что озаряет мою темную келью.
Меня же все перековать норовят. В огне сатанинском нагревают, молотами сплющивают, потом в воде студят и снова нагревают. Изрубят на куски, перемесят меня, как тесто в квашне, но лишь откуют снова, а во мне уже Твой огонь и свет. И нет у племени гулагов сил, чтобы вытравить или потушить его. Как же бесятся черные птицы! И опять в огонь бросают, и качают мехи, и вздымают молоты над моей головой.
Я же, сидя в келье, мало что слышу. Доносится до меня лишь стон человеческий под горой. И покуда слышу его, верю — не перековали, не переделали человеческую природу и породу. Мается в муках народ, терпит и стонет. Упаси Бог услышать смех. Если засмеются люди внизу, знамо, привыкли к скотскому житью и пропала в них святая вера. Ко мне все больше Квасницкий приходит и воспитывает, толкует про светлую жизнь. Ему и ключ от замка доверен. Но приходит все по ночам, и я солнца не вижу, только звездочки, если ведрено. Он и хлеб приносит, правда, весь общипанный, обкусанный — дорога до моей кельи неблизкая. Мне и остатка хватает, но я спросила его: как же ты воспитываешь меня, про новую честную жизнь говоришь, а сам мой хлеб ешь. И увидела я, стушевался Квасницкий. Говорит, я, матушка, понять хочу, как ты на хлебе и воде сидишь, а в тебе вера такая. Думал, говорит, попробовать хлеба твоего, такой ли он, как у всех. Пробую каждый раз — такой же, как всем на пайку нарезают. Даже кислей кажется. Нет, сказала я, у меня хлеб другой. Когда самый черствый хлеб с верою ешь — он сладким делается. Ты же его без веры всю жизнь ел, без слова Божьего, потому не знаешь вкуса. К тому же, когда хлеб трудом заработанный — ему другая цена, а ворованный хлеб тяжелый, горький и силы человеку не дает. И стал он жаловаться, и каяться стал, что ел мой хлеб, что жизнь у него тяжелая; он же человек старый и всего боится. А особенно черных птиц, когда те над каналом летают или когда велено ему явиться в логово племени гулагов. И нет у страха ни конца ни края. Пожаловался он, как зловещая птица Коган бьет его палкой, но так, чтобы никто не видел. Всякий раз после битья он совсем слабый становится и тогда сам готов руку поднять на человека. Случалось уже, бил, камнями кидал в тех, кто плохо работает. Его же тронуть не смеют, потому что за воспитателя сразу под суд отдадут.
Так он жаловался мне ежедневно, даже хлеб мой общипывать перестал и приносил пайку целиком. И за свежей водой не ленился сходить под гору. И попросил он о Святом Крещении. На колени встал, матушкой кликал и заплакал. Говорит, снова меня били, как собаку, а терпеть нет больше мочи. Долетели Мои молитвы о нем к Тебе, Владыка. Просыпается в нем душа, коль о крещении заговорил. Я ему призналась, что если окрестится он, то станут бить еще больнее и чаще, поскольку сейчас бьют, потому что он черным птицам служит и раб племени гулагов. Крестившись же, он будет рабом Божьим, и служить придется только Всевышнему. И велела ему подумать, послушать, что душа ему подсказывает. А то ведь он только хлеб мой пробовал, веры же нашей не знает, не понимает, в чем суть ее. Вера же не хлеб, чтоб ее пробовать. Коли взял ношу на плечи, так неси до смертного часа. С тем Квасницкий и ушел. И долго не приходил ко мне. Вместо него хлеб и воду приносил охранник. Я спросила, где же мой воспитатель, а охранник говорит, мол, его в РУР посадили, потому что он попросил черных птиц прорезать мне в келье маленькое оконце. Сидит он там и плачет. Господи, помоги ему вынести первые труды за Тебя! Сделай милость, облегчи долю его, ибо слаб он еще для подвигов. Услышь меня, Сам Мученик, внемли молитве моей, а кто более за него помолится?
И стали ко мне летать черные птицы. Прилетят, пощелкают клювами, поскрежещут когтями по камню и улетят молча. Думаю я, новую казнь мне готовят, да только сами не знают, какую. А народ под горой все сильнее стонет, плачет, страдалец, — значит, жив пока, не сломался, не перековали его в сатанинских кузнях. Хлеба стали давать через
день и дров лишь по три полена. Но молитвы мои светлее сделались и рука легче. Прибежал ко мне Квасницкий ночью, но уже без ключей, встал у двери, и начали мы беседовать. Хочу, сказал он, принять крещение, да только все еще боюсь. Если можно, окрести меня тайно, матушка, чтобы никто не узнал. Объяснила ему, что православная вера открытая и человек верующий не должен таить свою веру. Напротив, зажигать ее в других людях своими трудами и достойной жизнью. Вера наша не одну свою душу освещает, и забота ее спасать души всех людей, чтобы всем света хватило. Как же можно утаить свет, если он загорелся и горит в душе? Он же хочет приобщиться к Святому Духу, а в миру жить как прежде и служить племени гулагов. Уж не знаю, понял он или нет, однако тихо ушел, так что говорила я в пустоту некоторое время. Потом окликнула — не отзывается.Наутро же прилетела ко мне черная птица Френкель, загремела ключами и распахнула двери. Я к стене обернулась и зажмурилась, чтобы не ослепнуть от солнечного света. «Выходи», — сказала птица.. Я стою, не шевелюсь: хочется еще на мир Божий посмотреть. Да только чувствую, протянула черная птица когтистую лапу и вытащила меня из кельи. Закрыла я глаза платом и ладонями сверху прижала. Не помню ведь уже, сколько времени на свету не была. Да только сдернули у меня плат с головы, отняли руки от глаз. «Смотри!» — закричала черная птица, схватила меня в когти и, чувствую — понесла над землей. И тогда открыла я глаза и милостью Твоею не ослепла! Увидела я землю на много верст вокруг, а птица Френкель меня все выше и выше поднимает. Под самые облака вознесла и все кричит: «Смотри, игуменья! Напрасны все твои молитвы! Мы переделаем природу, как захотим, и сама природа этих жалких людишек переделается!»
Смотрю я — Владыка Небесный! — насколько хватает глаз — земля разверзлась и в чреве ее люди, словно муравьи, ползают. Лечу я в железных когтях и молюсь, и вижу, люди внизу лица к небу поднимают, и лица те светлы! И сияние исходит от них, ровно от святых мучеников. Возрадовалась я, Господи! Еще крепче уверовала: жив народ православный. Не сломить его ни работой рабской, ни жизнью скотской. Нет той силы у всего племени гулагов, чтобы изменить человеческую природу. Заклевать народ можно, в землю его загнать или обмануть на время, поманив сладким пирожком, но лишь чуть спадут черные чары — и ожили люди! Благодарю Тебя, Спаситель, что не оставил мучимый русский народ, сохранил его душу и разум.
Долго летела я в лапах черной птицы. До самого Белого моря, и лишь там снова очутилась на земле. И пока птица Френкель набиралась сил в обратную дорогу, побежали ко мне люди со всех сторон. Я же лежу на земле брошенная и встать не могу. «Знаем тебя, матушка! — закричали люди. — Слух о тебе по всему каналу идет. Ты уж крепись, родная, а мы выдюжим! Нашими костями плотины и дамбы укрепляют — все одно выдюжим! Ты только молись за нас, проси у Господа прощения за грехи наши, и твоими молитвами выстоим!» Но тут вернулась черная птица, разбежался народ, забился в камни и кочки, а я же все голоса слышу, и радостно мне, и горько, и мучительно. Птица Френкель подхватила меня и понесла в обратный путь. И уж не кричала — смотри! — лишь клекотала злобно и клевала меня в голову.
Когда же бросила меня возле моей кельи, я даже о землю не ушиблась, поскольку тела своего не чувствовала. Меня же вновь заперли в келье и забыли надолго. Зато ночью приходили ко мне сестры мои, рассказывали, как трудятся они, хотя невозможно стало трудиться среди людей. И поведали они о матери Агнее. Прости ее, Господи. В таких муках немудрено сломаться слабой душе. Сняла она рясу, горемычная, обрядилась в юнгштурмовку и теперь в логовище черных птиц моет полы, а ночами с охраной да с надзирателями прелюбодействует. Съела пирог, скверной начиненный, и пропала душа. Да молиться буду пред Тобой за нее! Верую, грянет и над ее головой Твой светлый гимн, покается она и вернется в нашу обитель. Однажды вкусивший от плода Твоего не забудет сладости и после грехов тяжких потянется вкусить вновь.
И вот, наконец, пришло мое освобождение из отшельнической жизни. Прилетела ко мне черная птица по имени Фирин, сладкоголосая, заботливая, так что черноты в ней и не разглядишь, если ослабли глаза. Стала она петь мне ласковые песни, мужество мое и силу веры возносить, и почуяла я, что пришло еще одно испытание, невиданное в этих местах. Повели меня из кельи в баню. А там стала я мыться, но женщины столпились подле меня, стоят и смотрят. Что, спрашиваю, не узнаете меня? Или дивитесь, как живу я, если кожа да кости остались? «Нет, матушка, — отвечают. — Узнали мы тебя, и дива нет для нас, как живешь ты. Мы стоим возле тебя и молитвы читаем». Какие же молитвы, спросила, и откуда читаете? «А на теле твоем писаны, — сказали женщины. — Вот их и читаем». Поглядела я на себя — Владыко Всемилостивый! — а молитвы с рубахи моей все отпечатались на теле и не смываются ни щелоком, ни мылом, ни мочалом. «Не смывай! — стали просить мои сестры. — Мы хотим научиться труду твоему, не смывай!» Недостойна я учить других, Господи! Не умею и не знаю, как молиться перед Тобой, вразуми же меня саму, не то пойдет от меня людям скверна да ересь.