Красивые, двадцатилетние
Шрифт:
В Тель-Авиве я снова отправился в польское консульство; визы для меня не было. Евреи из России, которым я рассказывал свою историю, умоляли меня не возвращаться, твердя: «Коммунисты не прощают». Но я тогда был глух и слеп: мне хотелось вернуться в Польшу и предстать перед судом по обвинению в шпионаже; только таким я видел свое будущее. Они там посмели назвать меня шпионом, но побоялись взять на себя ответственность за собственные слова; думая о них сегодня, я склоняюсь к мысли, что трусость — их единственная человеческая черта.
Работу мне нашел мой варшавский приятель Ежи Бухбиндер. Он устроил меня на фабрику, производящую стеклянную вату; работка была — одно удовольствие. Снаружи температура достигала пятидесяти градусов; внутри, в цехе, стояла плавильная печь. А главное — порхавшие в воздухе стеклянные волоконца
Я никогда не смогу написать об Израиле репортаж или вообще что-нибудь толковое по очень простой причине: израильтяне спасли мне жизнь. Когда я помирал с голоду, меня взяли на фабрику, хотя все знали, что я пользуюсь чужими документами; в другой раз меня направили на стройку как душевнобольного — в моем случае была показана трудотерапия, и я трудился бок о бок с шизофрениками и алкоголиками. Мне помогали люди, только что прибывшие из Польши, хотя с ними самими судьба обошлась сурово и они имели полное право ненавидеть всех моих соплеменников. Многие из них, приехав, только убедились, что они поляки, а не евреи; но commies не принимали их обратно. В книге Херлинга-Грудзинского описано выступление моряка, исполняющего песню «Раскинулось море широко»; дело происходит в советском лагере; и тем не менее зеков, подпевающих матросу Всеволоду, охватывает чувство ностальгии и тоски по стране, которая от них отвернулась, — стране, где царит голод, террор и отчаяние. Подобные сцены я наблюдал в Израиле: человек, имевший обыкновение представляться: «Капитан Абакаров, бывший сотрудник Народного комиссариата внутренних дел», лирическим тенором исполнял арию Ленского; другой житель Эйлата, сидя ночью на веранде ресторана в одной майке, пел, что «много-много в жизни пройдено по земле и по воде, но советской нашей родины не забыли мы нигде». Мои польские знакомые обычно распевали что-нибудь из репертуара Мечислава Фогга; только приехавшие из Германии не пели ничего и никогда. На мой вопрос: «Зачем вы сюда приехали?» разные люди всегда отвечали одно и то же: потому что стали выпускать.
Ассимилироваться им было непросто: сабры недолюбливают пришельцев из Восточной Европы — им стыдно, что евреи во время войны покорно позволяли себя уничтожать. Однажды, по случаю годовщины восстания в варшавском гетто, перед польским консульством установили витрину с фотографиями; я случайно проходил мимо с одной красивой саброй.
— Посмотри, Эстер, — сказал я. — Вот так примерно это выглядело.
Она глянула мельком на фотографии расстрелянных детей и вереницы людей перед газовой камерой и сказала:
— Мы опаздываем. Я хочу посмотреть Монти Клифта.
В кино напротив показывали фильм «Внезапно прошлым летом» с Монтгомери Клифтом и Элишевой Тейлор. Актриса, как известно, перед вступлением в очередной брак приняла иудейство и из Элизабет превратилась в Элишеву; израильская пресса захлебывалась от восторга; помню, я проходил тогда по городскому базару, где продавец дамского белья, демонстрируя покупателям лифчики, сшитые по размерам бюстов популярных кинозвезд, примерно так расхваливал свой
товар:— Лоллобриджида — прошу вам. Пампанини — прошу вам. Мэнсфилд — прошу вам. — После чего, выдержав эффектную паузу и вытащив из кучи бюстгальтер необъятных размеров, восклицал: — Элишева Тейлор, шесть лира, прошу вам! Налетай!
Итак, Эстер пошла смотреть на Элишеву, а я постоял немного перед витриной с фотографиями; рядом останавливались люди, приехавшие из Европы; молодые и сильные уроженцы Израиля, скромно назвавшие себя сабрами, равнодушно проходили мимо. У них, воспитанных в презрении к смерти и готовых в любую минуту отдать жизнь за родину, не могли вызвать сочувствия соплеменники, покорно идущие на гибель. Приезжие из Европы не пользовались их симпатией; привыкшие к тяжелой физической работе, они со снисходительной жалостью смотрели на иммигрантов, старавшихся пристроиться в магазины, конторы или больницы. Расположение сабры можно завоевать только одним способом: любовью к работе. Человеку, боящемуся солнца и физического труда, нечего и рассчитывать, что когда-нибудь один из рожденных в Израиле назовет его настоящим евреем.
Но и с работой не все было просто. Помню, устроились мы с приятелем — молодым способным журналистом из Катовиц — отливать бетонные пороги. Дело, казалось бы, нехитрое: берешь форму, весящую около семидесяти кило, и заливаешь в нее сто десять кило бетона; затем форму откладываешь в сторону и ждешь, пока бетон застынет. Работать мы начали в пять утра, но уже в десять вынуждены были прерваться: мой приятель не выдержал.
Оставшись без напарника, я принялся в одиночку грузить эти чертовы пороги на машину; но другие рабочие — арабы — как огня боялись конкуренции; хотя охотников на такую кошмарную работу не находилось даже среди сабров, арабы, которых она кормила, видели угрозу для себя в каждом, кто за нее брался. Ну и один из них чуть не размозжил мне руку бетонным блоком; пришлось в полдень все бросить и тащиться в больницу. В больнице врач поинтересовался, как это произошло; я сказал, что во время работы. Он спросил, где я работаю; я ответил, что, к сожалению, не могу сказать, так как не имею разрешения и у моего хозяина могут быть неприятности. Доктор посмотрел на меня и, когда я уже собрался уходить, велел не валять дурака и молча занялся моей рукой.
— Теперь вы оказались нарушителем закона, — сказал я.
Разглядывая рентгеновский снимок, врач сказал:
— Вы, конечно, не еврей, иначе б не говорили такие глупости. Евреи всегда нарушают законы, но не по своему желанию. Откуда вы?
— Из Польши.
— Забавно, — сказал он. — Вчера у меня был пациент, который служил в вашей политической полиции и удрал сюда. А здесь его порезали ребята, на которых он у вас стучал и которые удрали раньше. Теперь, наверное, он опять куда-нибудь убежит, но там его уже будут поджидать другие, убежавшие от кого-то еще. И так без конца.
Он перевязал мне руку; через два месяца я снова к нему попал: на этот раз по собственной глупости — не надел защитные рукавицы во время шлифовки; работа, конечно, была левая. Врач опять сделал все, что нужно, и опять я отказался ему назвать место работы; такое со мной происходило постоянно; и всегда кто-нибудь мне помогал. Одно время я был помощником землемера; устроил меня к нему человек, всю семью которого в войну выдали вымогатели. Я бегал по полю с рейками, а шеф через все поле мне что-то кричал.
— Не слышу! — кричал я в ответ.
Он махал рукой; я мчался к нему добрых полкилометра.
— X… вас в ж..! — кричал он. — Вы плохо натянули трос!
— Не х… вас надо говорить, а х… вам! — весело кричал я и под палящим солнцем бежал обратно. У этой работы была своя приятная особенность: ядовитые змеи, ползавшие под ногами. Для защиты от змей и других пресмыкающихся приходилось надевать высокие сапоги; со мной работал англичанин, который убивал змей голыми руками, приговаривая:
— The fucking snake…
— Что он говорит? — допытывался шеф.
— Ё…ная змея! — рупором складывая руки, орал я в ответ.
— Что, что?! — кричал мой шеф. Я в сотый раз, обливаясь потом, бегом пересекал поле; отказать шефу не мог: как человек любознательный, он непременно должен был знать, о чем мы с англичанином разговариваем. Так что я бежал к нему через все поле.
— Он говорит ё…ная змея! — кричал я, когда от шефа меня отделяло уже только сто метров.