Крест поэта
Шрифт:
Татьяна Глушкова, как вы поняли по списку фамилий критиков, атакующих ее, — жертва необузданной “гласности и демократии” зарвавшихся “прорабов” перестройки. Я сам слышал и видел, как топала ногами, хрипела, пыталась оторваться от кресла и куда-то улететь “прорабица”, всклокоченная и рассерженная критикесса, Наталья Иванова, топала и хрипела, когда вышла к микрофону опрятная большеглазая женщина и начала горько рассказывать о травле, которой ее несправедливо подвергли за честные книги, — Татьяна Глушкова.
А критикесса хрипела, топала и “выкаркивала” через каждые две, три минуты: “Слава Коротичу! Слава Коротичу!..”
При
Но кого же видят в Татьяне Глушковой, в поэтических и очерковых ее книгах С. Чупрынин, Ю. Богомолов, Б. Сарнов, С. Рассадин, А Латынина, И. Соловьева, Н. Иванова и другие, и прежде всего — Н. Иванова, твердящая: “Мы еще только начали, мол, подождите, будет вам впереди?!”
А видят они в Татьяне Глушковой — “трудно вообразимое”, “застойный стиль”, “аналог эпигонства”, “вторичность”, “эклектику”, “подражание подражанию”, “безвременье”, “врага интеллигенции”, “врага перестройки” и т. д.
Каждый из них — вносит “неповторимое”, “индивидуальное”, как “вносили” когда-то их ярые предшественники, в историю литературы, формулировки, ярлыки: “враг революции”, “враг коллективизации”, “классовый враг”, “антисоветчик”, “русофил”, “деревенщик”, и — успевали, отпихивали, отлучали, ликвидировали!
Не вспомнить ли Куприна?..
Меры нет, удержу нету, элементарная микрочастица воспитанности отсутствует в “рядовых и в прорабах”, когда они получают аудиторию. Вот как, опять в пресс-бюллетене “Дома кино” (1989, апрель, с. 5), пишет о Соломоне Михоэлсе некий А. Мин-кин: “В годы войны, — сказала она, — бойцы нередко шли в бой с именем Михоэлса на устах!” И я представил себе поднимающийся в атаку взвод: “За Соломона! Ура-а!” Бред о вожде?.. Хохма?
Ничего себе. Представил. Пошутил над бойцами-олухами, вывернул наизнанку легенду, сочиненную старой актрисой, — цинизм? Да. Эгоизм? Да. Презрение к чужой, нашей, культуре, к чужому, нашему, народу, презрение и к трагической судьбе Соломона Михоэлса. Но А. Минкин — не редкость.
Цинизм, эгоизм — и презрение в статье “Национальная гордость, но не имперское чванство” (“Литературная газета”, 1990, март, № 10, с. 2), цинизм сопредседателей совета “Апреля” Евгения Евтушенко, Анатолия Приставкина, Вадима Соколова, Юрия Черниченко, Михаила Шатрова, “библейский” эгоизм во взгляде на русский народ: “Даже господам булгариным не приходило в голову презрительно называть “русскоязычными писателями” Пушкина — за его эфиопскую, а Лермонтова — за его шотландскую кровь”. По капельке “взвешивали, вычисляли” состав “нерусской” крови. У русских гениев? Сопредседатели или расисты?! Булгарину “не приходило в голову”, а им, “русскоязычным интернационалистам”, пришло...
Так отблагодарили “апрелевцы” русских писателей за их “Письмо в Верховный Совет СССР, Верховный Совет РСФСР, Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза”. В “Письме” (“Литературная Россия”, 1990, март, № 9, с. 2) русские писатели высказали свою тревогу о русском народе, о ненависти к нему, раздуваемой “русофобии” в прессе, по радио и телевидению, высказали тревогу о России...
Жаворонков в “Московских новостях”, Гутионтов в “Огоньке”, Евтушенко, Приставкин, Соколов, Черниченко, Шатров в “Литгазете”, “Голос Америки”, “Свобода”, “Немецкая волна” клеймят “русский фашизм”, а
его нигде нет. Клеймят, порочат, при удобном случае, “Наш современник”, “Москву”, “Молодую гвардию”, “подсоединяя” их к “Памяти”, пытаясь тем самым “поднять депутатский корпус” за воскрешение закона “об антисемитизме”, за свободу — судить, как судил нас Троцкий, Свердлов, Менжинский, Ягода, Ежов, Берия и др.Кто же — “мозговой центр”? Коротич, Евтушенко, Приставкин, Соколов, Черниченко, Шатров, Жаворонков, Гутионтов — “мозговой центр”, а с ними и член Политбюро Яковлев, обожаемый ими, “прорабами” перестройки?! Закон “об антисемитизме” — эгоизм “малого народа”, а эгоизм — выше презрения. Эгоизм — беспощаднее слепоты.
Иван Чонкин, узнав, что Нюрка в “связи” с Борькой-кабаном, мучается: застрелить или не застрелить ее, и скрупулезно допрашивает Нюрку. Не застрелит, помилует. Благородный...
Как действие — так лютая ненависть к русскому. Как поступок — так “завоевательная” грязь. Нет ни иронии, ни сатиры, ни смеха, ни банальной простецкой улыбки. Только — злоба. Только — яд. Только — животная слюна.
А Бенедикт Сарнов сравнивает Войновича с Гоголем! Еще бы! Разве Гоголь мог так гнойно хихикать над русским? Гот.чль — слабый автор. Гоголь изображал — плача. Надо — без аристократических нюнь: железно.
Да, Войнович — смелее Гоголя! Войнович — один в мире. В СССР — один. В ФРГ — один. На Гаити — один.
Но кого же оберегает от молвы и от хулы, кого превозносит Татьяна Глушкова — ванек, дусек, людей русских, Россию защищает, о славе ее говорит, а где эта слава? Где красота русская?.. Москва, возвратившись, заметил Войнович, грязная. Продавщицы грязные. Даже в Шереметьево, где он сошел с международного лайнера, крикнули: “Вы чаво, не знаете, как декларацию заполнять?”
А Татьяна Глушкова всерьез вдохновляется, грустит:
Кресты разбиты, выщерблены “яти”,
скрипит песок у литер в желобках.
В граните каменеет настоятель,
под скифским камнем мается монах -
Яновский-Гоголь был ему приятель,
который на Московии зачах...
Зачем ей тот Гоголь? Есть этот Гоголь — Войнович, не будет же зря сравнивать его с тем Гоголем Бенедикт Сарнов. В чем же заключено движение человека вперед? В этом вот тонком сожалении, “как перед грозою” — один он, мальчик, верящий в доброту, свою и чужую, в свой и чужой дом, в мир, свой и чужой, далеко-окрестный, но солнечный и не жестокий, или в том, чтобы развивать стольную скорость, опережать, теснить, побеждать и вновь взрывать, забывать и греметь, греметь по военным трактам, или в том, чтобы огульно гыгыкать над чужими святынями?
Татьяна Глушкова — цельный, необманно сформированный человек, умеющий сказать целлофановому туристу: “Прекратите топтаться и ерничать здесь, на поле, где трудились наши отцы, пахали, сеяли и умирали!..”
Она собирает ценное, нужное, родное, доказывает необходимость поднять это родное, беречь это ценное, передавать его дальше, как луч, от горизонта к горизонту. Владеющая прекрасно интонацией, “моделью” стиха, Татьяна Глушкова несет в слове то, чего мы изрядно подрастеряли, — совестливость, виноватость, горесть переживаний за свои и чужие ошибки, за свое и чужое несчастье, и это “без инородного самоуверенного обличительства”, без указующей “правоты”, назойливой подначки, это по-русски, бережно и чутко: