Крик совы перед концом сезона
Шрифт:
Говоря всё это, Грегор Викторович, чем дальше, тем сильней ожесточался. Его уже кипятила не только ревность за Наталью, но и личная обида. Он ведь тоже пересмотрел «своего Ленина». Первые обрывочные разоблачения вождя попадались ещё до работы в пражском журнале. За границей материалов добавилось. Когда разум страны взорвала гласность, поток обличений пробился и в его газету. Но публикуя их, он каждый раз вспоминал, что в недавние, доперестрочные годы находил в ленинских работах и такие слова, с которыми был согласен, а потому, сочиняя тогда статьи, Янкин как бы отделял одного Ленина от другого. Ещё в те времена кто-то сказал ему, что Ленин – злой гений. Теперь он был, как никогда раньше, согласен с первой частью оценки.
Такое понимание жизни помогало ему не терять до конца душевного равновесия, быть циничным, когда требовали обстоятельства, и одновременно воспринимать происходящее по принципу: что Бог ни делает – к лучшему. В результате прошлое и настоящее в его жизни были хотя и разных цветов, однако соединяли эту жизнь в единое целое. А как же тогда должен чувствовать себя Яковлев, думал Грегор Викторович. Если у человека наступило прозрение, если он увидел, что всю жизнь служил дьяволизму и вот теперь, глянув в своё прошлое, отшатнулся от него, как от провала, из которого прёт жуткий смрад, то, что человеку остаётся делать? Путь известный. Он идёт до ближайшего дерева, нижний сук которого отходит параллельно земле, накидывает верёвку и вешается. Как Иуда.
Но не пойдёт Александр Николаевич, не пойдёт, злорадно подумал Янкин. Маска стала его лицом, а лицо маской. Сейчас он говорит, что ложь пронизывала всю систему, а кто, как не он, эту ложь насаждал. Ненавидя социализм, требовал уважения к нему. Считал все работы Ленина «бреднями», однако не переставал цитировать их. Презирая кормящий его народ, заедал это невыносимое презрение бутербродами с чёрной икрой и белужьим боком по копеечной цене в спецбуфете. Критиковал бесчеловечную систему, но так, что критику эту слышал только белужий бок, который он жевал. А доев и вытерев губы салфеткой, шёл на трибуну, чтобы громить американский империализм и внутренних отщепенцев, сомневающихся в исключительной человечности советского строя.
– Грешники мы все, Наташа, большие грешники. Белое называли чёрным, хотя понимали, как уродуем людей с нормальным зрением. Я сам то и дело выходил на панель. Проституировал, даже когда клиент не просил. Но теперь я свободен. Теперь – я другой… Отбросил, што против совести… Ой, какие мы большие грешники!.. И всё же среди нас есть те, кого, быть может, простят на том Большом суде… Пожарят для начала на адовой сковородке и со временем простят. А есть, которым придётся до бесконечности кипеть в смоле. Хотя, может, и там они окажутся при службе… Пристроятся между котлом и сковородкой. Злые чертям тоже нужны. А Яковлев злой… Когда вслушаешься в него, думаешь – хорошо, што бодливой корове Бог рогов не дал. Дал бы – многие умылись кровью. У него если противники, то это политическое быдло, шпана, если патриоты, то обязательно ряженые. Любимое слово – «кувалда». Вот бы он ею помахал, дай такую возможность. Я как-то подумал: живи Александр Николаич во времена Октябрьского переворота, наверняка взял бы себе псевдоним Кувалдин. Они любили называться покрепче, пострашней. Сталин – это вроде как стальной. Молотов, ну, это и так ясно. А он был бы Кувалдин. Причём, с его прорывающейся иногда злобой к недругам, с его глубинной жестокостью – о-о-о! он бы поработал кувалдой.
– А мне его почему-то сейчас стало жалко, Грегор Викторович. Всю жизнь притворяться, показывать любовь к тому, што ненавидишь… Так ведь можно с ума сойти. Сосуды мозга лопнут… душа разлетится от распирающей злости, для которой выхода нет.
Наталья
раскованно смотрела на Янкина. Настороженность, какая была по приходе в кабинет, прошла. Таких откровений молодая женщина не слышала даже в те «газетные» дни, когда Грегор Викторович пытался завоевать её доверие особо пикантными сведениями из жизни придворного народа. Сейчас он казался ей абсолютно искренним. Трогая свою коротко стриженную голову, с прищуром улыбаясь, взглядом как бы говорил: «Ты видишь, я совсем другой». А она, кивнув утвердительно в ответ, снова заговорила о Яковлеве.– Знаете, почему теперь он так себя ведёт? Мне кажется, я поняла его. Стало безопасно проклинать Систему и одновременно опасно не отречься от неё. Новая власть может не принять.
В этот момент в селекторном аппарате раздался голос секретарши.
– Грегор Викторович! Вам звонит Яковлев… Александр Николаевич.
Янкин поспешно протянул руку за трубкой. Он явно не хотел разговора по громкой связи. Другой рукой замахал Наталье: иди, иди быстрей. Она с удивлением встала, пошла к двери.
– Здрассьте, здрассьте, Алексан Николаич.
Волкова ещё не успела уйти далеко. Поэтому услыхала голос Яковлева.
– Плохо ведёшь себя, Грегор. Товарищам по общему делу…
Последующие его слова уже было не слышно – Янкин прижал трубку к уху. Выслушав тираду Яковлева, извиняющимся тоном заговорил:
– Да как вы могли так подумать, Алексан Николаич? Ваша борьба за демократию – пример для многих. Нет, нет, эфир для вас будет всегда.
И уже закрывая дверь, Наталья услышала:
– Мы ведь с вами – одной крови.
Глава десятая
Павел Слепцов поставил «Волгу» во дворе девятиэтажного дома так, чтобы машину было видно из окон родительской квартиры. В последнее время с машин воровали всё, что можно было снять: зеркала, стеклоочистители, колёса. Иногда человек выходил утром к своей машине, а она стояла на кирпичах.
У родителей Павел бывал теперь редко. Жил у Анны. Ей досталась квартира умершей тётки. Дети – двое мальчишек, в одной комнате, Анна со Слепцовым – в другой. На этот раз он приехал, чтобы взять некоторую одежду – шли последние дни ноября, и надо было утепляться.
– Пашенька! – обрадовалась мать, прильнув к нему, едва успевшему расстегнуть куртку. – Усталый ты какой. А я как знала… сегодня, думаю, приедет. Давно тебя не видела.
– Дай человеку раздеться, – со скупой улыбкой проговорил появившийся в прихожей отец. – Месяц – это, по-твоему, давно? Хотя мог бы чаще заезжать.
Павел и сам немного растрогался. Левой рукой гладил мать по волосам, другую протянул отцу: поздороваться. В этот момент он вдруг почувствовал себя маленьким ребёнком, тем мальчиком, которому мама играла на пианино детские песенки и они вдвоём, оба счастливые, выговаривали бесхитростные слова.
– Есть будешь? С работы ведь.
– Нет, мам. Аня ждёт. Вот кофейку можно.
Все трое прошли на кухню.
– Как на заводе дела, Павел? – спросил отец.
– Пусть ребёнок хоть согреется. Куда этот завод убежит?
– Убежит, мать. Убежит.
– Даже не знаю, как тебе сказать. Если коротко, то плохо.
Они посидели немного на кухне. Павел скупо рассказывал про Анну, про своё новое жильё. Отец заметно нервничал. Наконец, поднялся.
– Пойдём ко мне, штоб матери не мешать.
– Скажи уж, посекретничать хотите. Как будто в другой раз нельзя.
– Другие разы, видишь, редко случаются, – проговорил Василий Павлович.
Когда пришли в отцов кабинет – каждый со своей кофейной чашкой, Павел обратил внимание на некий беспорядок у обычно аккуратного отца. Дверцы некоторых шкафов были открыты, и на полках вразброс лежали папки. На столе тоже чувствовалась какая-то неприбранность. Отец заметил сдержанное удивление Павла. Не дожидаясь вопроса, заговорил: