Кровать с золотой ножкой
Шрифт:
Атис, держась за голову, тяжко дышал, будто тащил на себе тяжесть или взбирался в гору.
— Даже не знаю, что тебе сказать… Все настолько неожиданно, прямо как обухом по голове. Я понимаю, что не имею права просить тебя о подобных вещах. Но видишь ли, у Лилии в заключении родился сын, и как бы там ни было, а он мне доводится внуком. Могу ли я допустить, чтоб его, как подкидыша, как никому не нужного найденыша, ненароком выпавшего из задка цыганской телеги, отдали в детдом? Милая Эрика, этого я не могу допустить! Утром просыпаясь, вечером засыпая, садясь за стол, всякий раз я о себе буду думать как о мерзавце. Ведь Лилия, вполне возможно, и сама жертва. И с этими мыслями мне придется умереть. Я никогда не узнаю, что с ним случилось и каково ему живется.
В первый момент Эрика из речей Атиса поняла одно: ее надежды под корень подрублены. Охватившему ее нервному напряжению, лишившему дара связно говорить и мыслить, требовалась какая-то разрядка, и она дала волю негромким слезам. Атис, как утопленник, обеими руками вцепился в ее плечи.
— Не реви, не реви. В былые времена люди целую ораву детей воспитывали. Неужто одного не поднимем?
Эрика заплакала громче.
— Как это понять? Ты отказываешься?
Утром Атис встретился с Эрикой на кухне. Она успела привести себя в порядок и накрывала на стол. Перекинулись двумя-тремя незначащими фразами. Вечер прошел примерно так же — отмалчивались, избегали друг друга. Эрика в своей комнате что-то шила, потом долго мылась, будто нарочно дожидалась, чтобы Атис уснул.
На следующее утро, за завтраком, после первого глотка кофе Эрика взглянула ему в глаза и сказала:
— Я, кажется, забыла тебя спросить: когда прибудет этот парнишка?
Поскольку обретение внука было сопряжено со средой и процедурами, которые у нормального человека могли вызвать лишь негативные эмоции, на этом этапе Атис решил действовать единолично. Эрика возражала, не отпускала его от себя ни на шаг, проявив немало хладнокровия и терпения. В конце концов Ивар, закутанный в одеяльце, перехваченное синей лентой, в высшей степени солидно и будто бы никоим образом не связанный с теневыми сторонами жизни, был благополучно доставлен в отведенную для его дальнейшего пребывания резиденцию, по такому случаю очищенную от последней пылинки и вдобавок ко всему продезинфицированную лучами «горного солнца».
Во время первой смены пеленок накричавшийся до красноты Ивар открылся своим приемным родителям от кончиков волос до пяток. При всем желании в ребенке невозможно было обнаружить ни малейшего изъяна. Тело соразмерное, крепкое, кожа чистая, блестящая, черты лица правильные. К тому же и волосы светлые, чем его принадлежность к роду Вэягалов афишировалась с вящей назойливостью. В ящике письменного стола у Атиса хранилась в шелковистую бумагу завернутая прядь волос с его собственной детской головки, он сравнил ее, и родственные чувства взыграли в нем с новой силой.
С водворением Ивара преобразилась атмосфера дома, сместились центры тяжести, поломались прежние ритмы, изменился сам образ мышления, произошла перегруппировка былых потребностей. Эрику, как и Атиса, все это основательно изматывало, спать приходилось мало, оба исхудали, осунулись, под глазами появились темные круги, но трудности с лихвой окупались радостью и удовлетворением при виде растущего внука. Это было именно то, чего им не хватало, чего они домогались в глубине души, и это тождество «соответствий» граничило с чудом. Вспомним, что в бутылке фокусника, из коей предварительно извлекаются двадцать семь шелковых платочков, вина хватает ровно настолько, чтобы наполнить бокал шампанского, ни больше ни меньше.
Лилия время от времени присылала Атису короткие письма — обычно когда ей что-то требовалось. В наспех нацарапанных строчках напрасно было бы искать хоть намек на сердечность или отблеск любви. Отбыв свой срок. Лилия, как можно было заключить из писем, работала в швейной мастерской и заканчивала среднюю школу. О сыне она ни разу даже не справилась, делая вид, что такого Ивара Вэягала вообще не существует.
И все же
существование Ивара было непреложным фактом. Более того, ни Атис, ни Эрика уже не мыслили жизни без него. Ибо нет в мире силы, равной силе гравитации, объемлющей собой все мироздание, а непосредственно за ней следует великий инстинкт самосохранения, что, по сути дела, и есть жизнь.Петерис Вэягал был одним из первых, кто расстался с землей и устроился на работу в консервный цех точильщиком ножей. Но в объяснении причин, побудивших к тому Петериса, иной раз слышались упрощенные суждения: «Да разве мыслимо было тогда прокормиться в колхозе, на трудодень давали пятнадцать копеек деньгами и полтора килограмма зерна». Все объяснять лишь копейками и килограммами было бы столь же ошибочно, как и пытаться найти истину, основываясь на односторонних доводах. Достаточно напомнить, что у жены Петериса Норы была корова, по тогдашним рыночным ценам дававшая поистине золотое молоко, в том же коровнике хрюкали свиньи, поставлявшие по тем временам золотые окорока.
Сам Петерис, вспоминая о своем решении, не ссылался на бедность или нужду. Он говорил: «Я землю бросил потому, что спать перестал ночами».
Землицу свою Петерис знал сердцем и разумом, она всегда стояла у него перед глазами, как клетчатая доска перед глазами шахматиста. Каждый шаг он загодя обдумывал и взвешивал, от отца и прадедов унаследованные навыки разумно совмещая со всякими новшествами. Всегда и все ему было известно заранее: не зарядят дожди, пойдет сено косить, а дождь припустит, коня поведет к кузнецу подковать. Знал он, какой чередой поля обрабатывать дружной весной, и знал, в каком порядке те же поля обрабатывать когда земля с ленцой отходит. Знал свойства и способности каждого поля, прихоти его и норов; в общем, поле мало чем отличалось от лошади. Одна тянет хорошо, если покрепче вожжи подобрать, другую ласковым словом проймешь, третьей чаще давай роздых, для четвертой держи добрый кнут.
В крестьянском труде есть свои хитрости, и они так просто в руки не даются, зато уж если их узнал, освоил, путь к урожаю становится ясен, тут, как говорится, что посеешь, то и пожнешь.
Новое, неоглядно большое хозяйство представлявлось Петерису замысловатой и чуждой машиной, о которой невозможно ничего сказать наперед. Начнешь ее смазывать, а уверенности нет, что смазка до нужных валов дойдет. Нажмешь рычаг скорость включить, но тут обнаружится, что колеса вовсе и не связаны с приводом. Там, глядишь, сыплют и сыплют без меры, отдачи же никакой, а то вдруг все заслонки нараспашку, и пошло зерно вперемешку с мякиной.
Прежде Петерис ложился спать, вполне готовый к завтрашнему дню, а если что-то оставалось неясным; можно было перед сном обдумать или, проснувшись среди ночи, покумекать. При новом хозяйствовании такой возможности у Петериса не было. Он ничего не знал и ничего не мог обдумать, все мысли отскакивали как от стенки горох. Мычащая скотина на колхозном дворе корма требовала. Почему? Луга те же, что и раньше, и коровы те же. На полях мокли под дождем сжатые хлеба. Почему бы не свезти их по сараям? От таких пустопорожних мыслей стало Петерису казаться, что у него с головой что-то не в порядке, что он из ума выжил. Спозаранок, часа в четыре или пять — как обычно, поднимется Петерис с постели, пройдется до сарая. Утро как картинка. Травы в росе, на небе ни облачка, сейчас бы и впрячься в работу, ан нет, иди сначала к звеньевому, тот скажет, чем сегодня тебе заниматься: может, отаву велят стоговать, может, вику косить.
И вот он плелся на хутор к звеньевому, толкался на его дворе, переливая из пустого в порожнее с другими такими же бедолагами, ожидавшими распоряжений, и пытался себя убедить, что со временем свыкнется с бездумьем, нерадивостью, но сердце было не на месте, и не было душе покоя. Распаляла давняя крестьянская привычка — да об эту пору черта с рогами уже можно было бы положить на лопатки! И по тому, как люди в разговоре смущенно отводили глаза, он смекнул, что остальные думают примерно так же.