Крушение
Шрифт:
Угрюмо молчали.
Плыли.
У Степана, как и у его товарищей, будто отнялись языки — не смели обронить слова, боялись ранить и без того раненое сердце старого рыбака.
Но сам Прокофий то и дело командовал:
— Крепче, братцы! На весла налегай! Дюжее наддай!
— Взяли!.. У-ух! Еще раз ухнем! — подхватывали солдаты.
Степан Бусыгин вгляделся вверх по течению и привстал.
Прокофий, что это вон там, на воде? Какие–то огни вижу…
— Ежели бы огни, — мрачно насупился Прокофий. — Нефть горит.
И в самом деле, горели нефтяные баки, подожженные и разбитые при бомбежке немецкими самолетами.
Солдаты на баркасе озирались по сторонам, дивясь и пугаясь. Катились
Вгляделись с баркаса, и жутко стало. Горящая нефть холстом протянулась на воде. Плыла. И горела в воде. А там, где слой нефти разлит толще, пламя было темнобагровое, затянутое дымами.
Не по себе стало бойцам — страшно! Кто–то сквозь зубы проговорил одно–единственное слово — «сгорим!», кто–то пересел подальше от борта.
На мгновение растерялся и Степан Бусыгин, не зная, как в таком случае поступить — плыть ли дальше или вертаться…
Глядит на него Прокофий и не понимает, что это с ним.
— Чего зажурился, начальник?
Поддело это Степана, хлопнул он веслом:
— А-а, в огне не горим, в воде не тонем… Давай грести!
Выбрались на самый стрежень, на быстрину. Тут и застиг плавучий огонь. Того и гляди перекинется пламя за борт, а горящая нефть плывет и впереди, и по бокам лодки.
Прокофий смотрел на оробевших солдат и наущивал:
— Не робейте, браты, веслами швыркайте!
И, повинуясь его окрику, сбивали веслами горящую нефть, в воде топили, водою заливали плавучий огонь.
Горела река.
Бились о воду широкие лопасти весел. Всполошливо бились. Радужные, как преломленные сквозь стекло лучи, разметывались далеко по воде блики от нефти, негаснущее, хотя и захлестнутое водой пламя переметывалось дальше. Черное пламя металось, прыгало, неслось вскачь.
Река бушевала.
Река горела.
Казалось, сама разгневанная Волга метала пламя.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Еще в руках русских плацдармы в излучине Дона, а по дорогам и вне дорог, и степью гулкой, и мимо пыльных и утомленных садов, в которых нетронуто дозревали вишни и цвели никем не посаженные, дикие кусты роз, — по всем путям, называемым на языке военных карт маршрутами, уже двигались колонны 6–й немецкой армии к Сталинграду. Командующий Паулюс тешил себя мыслью взять этот город с ходу. Он торопил войска, войска торопили его. Это наступление было продолжением похода, начало которого берет от советской границы, когда 6–я армия переправилась через реку Буг и вместе с одиннадцатью армиями вторжения устремилась в глубь России.
Собранной силой шли немцы на Дон. Железные табуны расползлись по дорогам, ринулись к донским переправам, хотели перемахнуть с ходу. Ан не вышло. Днем и ночью гремела канонада, перепахивающая металлом степь. Атаки катились валом — одна вослед другой…
Донские плацдармы заливались огнем, но жили. Когда же неприятель убедился в безумности и бессилии атак, он изменил и тактику боя, и маршруты движения колонн. Плацдармы на правобережье Дона немец вынужденно оставил в покое, хотя и понимал, что это — нож у собственного сердца.
Главный ударный клин прорубался в Сталинград.
Но а как же все–таки быть с донскими плацдармами? Неужели они так и будут до конца напоминать о торчащих ножах у сердца? Возможно, нужнее всего взять Сталинград, тогда русские сами уйдут с Дона. И еще помеха: с севера полоса прорыва, пролегавшая от Дона к Волге, не защищена. Русские нависли над северным флангом немецких войск, обложили стеной. При удобном случае могут срубить и сам клин.
Паулюс знал и о плацдармах, и об угрожаемом северном фланге… Знал и молчал. Он перестал придавать им серьезное значение. Наступление развивается. Его войска уже переправляются в других местах
через Дон. Стоит ли обращать внимание на какие–то плацдармы — пятачки земли, когда через день–другой все южное крыло фронта будет лежать у ног немецких солдат.Бои и походы 6–й армии в представлении самого командующего генерала Паулюса выглядели более чем радужными. Трудно вообразить, как много было пройдено путей–дорог и как много сделали для величия империи солдаты этой армии. И хотя в первые месяцы войны Фридрих Паулюс еще не стоял у пульта управления армией, так как ею командовал Рейхенау, тем не менее она взяла один за другим города Ровно, Житомир, Киев, Полтаву и Харьков. Последнее, барвенковское, сражение блестяще провел уже Паулюс. Сражение было выиграно в классическом прусском стиле клиньев, приверженцем которого был Паулюс, названный потом Гитлером храбрым и мыслящим полководцем, и это вдвойне радовало Паулюса. Его престиж, его репутация стратега в глазах командующих и немецкого генералитета неизмеримо выросли. Ведь еще будучи первым оберквартирмейстером генерального штаба, он, тогда генерал–майор Паулюс, по личному указанию Гитлера разрабатывал план молниеносной войны с Россией — «Барбаросса», план, который был сорван и, в сущности, похоронен в снегах Подмосковья. И Паулюс в просчетах планирования не мог не чувствовать своей вины. Поэтому некоторые генералы, смотревшие тогда на него с завистью, потом, после провала плана «Барбаросса», посмеивались над ним, зло называя его стратегом поражений. «Смеется тот, кто смеется последним», — подумал Паулюс, довольный, что вчера подписал приказ вести наступление непосредственно на Сталинград. «Взятие Сталинграда, — думал он, — окончательно утвердит меня в глазах нации и даже мира как великого полководца».
Все, видевшие генерала Паулюса накануне нового сражения, до поездки в войска, свидетельствуют, что он был тогда внешне подчеркнуто спокоен. И если бы не его нервно подергивающаяся правая часть лица, он мог казаться совсем бодро настроенным. Да и почему бы Паулюсу быть чем–либо удрученным, когда его армия подошла к Дону и впереди чуть ли не конечная цель, замышленная самим Гитлером на летний период кампании, — захват Сталинграда, выход на Волгу, а там, как любил выражаться один из его корпусных генералов, «будем смотреть дальше».
С такими мыслями и побуждениями командующий Паулюс под вечер 20 августа выехал из Осиновского, где разместился командный пункт его армии, — ему не терпелось самому посмотреть переправу войск через Дон.
Раскинув руки на заднем сиденье «мерседеса», Паулюс катил степью, на которой не было ни единого деревца, ни единого озерка. Было знойно и душно. Недвижимо млела от жары земля, и даже воздух, казалось, стоял омертвело–недвижимым.
Паулюс скоро почувствовал себя дурно, ему сдавливал шею воротник рубашки. Он сдернул галстук, распахнул на все пуговицы мундир, потом опустил ветровое стекло, пытался глотать воздух, но снаружи давила на него спертая, раскаленная жара. И ему почудилось, что жара начинает пожирать его. Сама степь пожирает… Только и оживил на миг эту Мертвую степь низко парящий коршун, его криво изогнутое крыло вдруг напомнило челку Гитлера. Паулюс усмехнулся.
Степь еще не кончилась, но спереди начала ощущаться теплая влага. Взъехали на пригорок, и с него Паулюс увидел спускающуюся к реке станицу. Жилые строения и хлевы на гумнах дымили, в развалинах копошились то и дело подскакивающие с перепугу куры. Возле одного развороченного бомбой дома Паулюс заметил старуху, она стояла неподвижно, стиснув руками голову. Когда машина приблизилась, старуха не сошла с дороги, только повернула голову, стояла так неподвижно, и выражение жалости, ничего другого — ни презрения, ни гнева, — только одну эту жалость заметил на ее окаменелом лице Паулюс.