Крылья Мастера / Ангел Маргариты
Шрифт:
Щелчок был признаком рефлекторного озарения. Но, видно, на этот раз фортуна обошла Булгакова стороной, иначе бы он как минимум промолчал бы, прячась в себя, как улитка. Однако дело касалось литературы, а в ней Булгаков считал себя докой.
– Вы их просто не понимаете! – оборвал его Гвоздырёв.
– Почему?! – надул щёки Булгаков, понимая, что зря это делает, хотя шинель и фуражка проданы, а револьвер – в канаве, и всё остальное недоказуемо, он знал ещё по Киеву, что у революции своя надлогичная логика сверхлюдей, что оппонентов расстреливают куда за меньшие преступления, а уж за антиреволюционную пьесу – сама революция велела.
– Дело не в нормах! – гневно поперхнулся Гвоздырёв и пошёл нервными пятнами, а на виске у него надулась жила. – Вот вы
– Очень просто! – обрадовался Булгаков наивности Гвоздырёва. – Положение тяжёлое. В семье нет хлеба. Ещё один рот – вообще кранты! Одна дорога – на паперть! Ей-богу!
– Это очень узко и мелкобуржуазно! – пояснил желчным тоном Гвоздырёв, жила его сделалась ещё толще, как набухшее бревно в болоте. Булгаков решил, что Гвоздырёва сейчас хватит удар. – Вы не видите дальше собственного носа. Мы должны смотреть шире и глубже! Она не должна сомневаться. Она с радостью должна родить нового героя! Нам нужны новые люди, которые с молоком матери впитали в себя соль революции! А вы «хлеб», «голод»! Это всё преходящее! Что же, ей теперь аборт делать?!
Он вспомнил о «революционной нетерпимости» Маркса и развернул в целую нотацию.
– Я не знаю… – растерялся Булгаков, – я написал, как есть, – чистосердечно признался он.
На самом деле, он подсмотрел сценку у хозяев, где они с Тасей снимали флигель. Там было ещё хуже: красноармеец обрюхатил дочку хозяйки – Марианну Панчихину, костлявую, как лошадь, девицу с перекошенным лицом, и сбежал подальше от греха на фронт искать смерти. Разумеется, Булгаков этого не написал, опасаясь, что красноармейца возьмут за цугундер и сунут под венец, а потом уже – умирать за советскую власть.
Гвоздырёв снова подавил в себе гнев:
– Я за вами давно слежу! Мне кажется, вы не понимаете целей и задач советской власти на местах. За такие провокации, – он гневно ткнул пальцем в пьесу, – в соответствии с военным временем! Слава богу, военное положение у нас со вчерашнего дня отменено! Это вас и спасло, господин Булгаков!
Последняя язвительная фраза с фамилией БулЬгаков, нарочито произнесённая с мягким знаком, решила всё. Флюгер указал нужное направление. В комнате пронёсся вздох, наступила тишина. Стало слышно, как муха бьётся в стекло и не хочет умирать, а просится на свежий воздух и свободу.
– Что же мне теперь?.. – тихо спросил Булгаков.
– Идите… в… медицину! – размахался «маузером» Гвоздырёв. – Там нет никакой идеологии, в которой вы, как оказалось, абсолютно не разбираетесь!
– Я её ненавижу! Она мне надоела! – вырвалось у Булгакова; архаика медицины, её догматизм, как кандалы, тянули его, словно пахаря, к земле.
Не буду же я объяснять, что меня тошнит от её прагматичности и жёстких рамок реальности! – чуть не крикнул Булгаков. «Экий ты нежный!» – вправе было упрекнуть его высокое собрание. Здесь народ жизни кладёт за свободу и равенство, а ты такой востребованной профессией брезгуешь. И как пить дать, расстреляют за один мой снобизм, понял Булгаков. И правильно, между прочим, сделают!
Он вдруг ужаснулся, что из-за медицины снова начнёт колоться, и всё такое прочее с морем хаоса и безмерной тоски по уходящему времени, а ещё у него не получалось с литературой ничегошеньки, словно сундучок был заперт. А ему хотелось страшного и большого. Но не расскажешь же об этом на художественном совете. Это глупо и шизоидно. Ему укажут на ошибки и поставят на вид без всякого на то медицинского освидетельствования, нравственно замучают, а потом – всё равно расстреляют!
– Ну тогда выучитесь на бухгалтера! Нам тоже бухгалтеры нужны! – гремел Гвоздырёв, вспомнив, что должен быть рачительным государственником, заботящимся об обществе, и слёзы умиления выступили у него на глазах от искренности чувств. – Самая безопасная профессия! А в драматургии вам делать нечего! Если мы сейчас дадим слабину, нас сомнут внутренние враги! Вы понимаете это?!
Жила
на виске Гвоздырёв вот-вот готова была лопнуть и обдать всех присутствующих горячей революционной кровью.– Да… – покорно сник головой Булгаков. – Понимаю… – и пожалел Гвоздырёва, его тяжелую долю идеологического врага, но не уступил ни дюйма.
И Гвоздырёв понял это, рефлекторно потянулся корявыми, узловатыми пальцами к «маузеру», но вовремя одумался, потому что, куда Булгаков денется с подводной лодки? Другим неповадно будет!
В своё время Гвоздырёв служил торпедистом на подводной лодке «Вепрь», потопил немецкий эсминец «Сирта», имел морские награды, но постепенно стал бояться замкнутого пространства, начал пить и однажды подрался с боцманом, был списан за непригодность «в психике», как значилось в его медицинской карте. С тех пор он никак не мог упокоиться и искал, на ком бы выместить злобу, потому что считал, что в революционной России мог бы стать контр-адмиралом! Ан, не получилось!
И Булгаков уяснил, что бессознательное восприятия советской власти, как и с Гвоздырёвым, сыграло и с ним злую шутку, и что если он не приспособится, то так будет всегда и везде, в каждом новом месте, куда бы ты ни сунулся со своей литературой, которую возложили на тебя, как крест, лунные человеки, которые обострили психику, заострили восприятие, и что теперь прикажешь делать? Не вешаться же?
К счастью, Гвоздырёв вспомнил, что был неправ в истории с боцманом, спустив пары, оставил Булгакова в покое, не из-за жалости, конечно, а совсем по-другому поводу, который Булгакову знать не полагалось по уставу партии большевиков.
– А вы, Давид Маркович! – продолжил Гвоздырёв на тон ниже из уважения к возрасту Аронова. – Куда вы смотрели? – Он хотел попытался вспомнить, что по этому поводу сказал Антонио Грамши, основатель и теоретик марксизма в Италии, но не вспомнил. Поэтому выразился просто: – Вы же самый главный цензор ревкома. А если бы пьеса пошла в жизнь?! И её увидел бы несознательные граждане! Воспринял бы как руководство к действию! Да нас за такие пьесы распнут! – Он многозначительно потыкал пальцем в облупившейся потолок, намекая на волостное начальство, которое не будет разбираться в мелочах типа Давида Марковича, а смахнёт всех одной, пускай абсурдистской, но революционной рукой, и правильно, между прочим, сделает, потому опять же на благо мятежного народа!
– Я честно предупреждал товарища Булгакова, – покаялся старик Аронов, – что его пьеса не дотягивает…
– Ну и?..
Слова Гвоздырёва, как булыжники, падали с неба.
– Но он, видно, ещё не до конца перековался! – старик Аронов страшно конфузясь, поднял склеротические глаза на Булгакова.
Что он мог сделать? Он и сам ничего не понимал, имея ввиду художественную часть, к которой привык с дня рождения, как к Льву Толстому или к Ивану Тургеневу. Тонкости, на которые обратил внимание Гвоздырёв, его совершенно не волновали, его волновал дюже молодая жена Сара, которая навострила лыжи аж с двумя турками в Батуми, а оттуда ещё дальше, в Европу или даже в – Америку, кто её знает? А Сару Аронов очень даже любил. Сара была смыслом его существования, потому что другого смысла за старостью и болезнями у Давида Марковича уже не предвиделось.
Булгаков очухался, и так, чтобы не заметил Гвоздырёв, подмигнул Аронову, мол, валяй, топи, батя, мне уже всё равно!
– Вы оба до конца не перековались! – снова загремел Гвоздырёв. – Через три дня будет комиссия ревкома. Вопрос будет поставлен ребром. Так и до ЧК можно докатиться! А пули на всех найдутся, даже на примазавшихся! Так что подумайте оба, товарищ БулЬгаков и товарищ Аронов, что вы там скажете! И оба ищите себе работу. Вам здесь делать нечего!
Они нервно вымелись покурить на крыльцо; было неожиданно приятно стоять под тёплым, южным солнцем, к которому белокожий Булгаков так и не привык, а лишь щурился слегка. Напротив по-летнему шумел мелководный Терек, да казалось, что улица бежит, бежит, бежит, а потом – бежать некуда, и прямиком упирается в громаду Центрального Кавказа, сверкающего ледниками и снежниками.