Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Л. Н.Толстой. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:

Чем был Кавказ во время Толстого? Отчасти, разумеется, тем же, чем он является и в настоящее время, – местом, удивительным по своей красоте и разнообразию своей природы, где переезд в несколько часов переносит вас из царства “орлов и метелей” в нежные и зеленые долины Грузии или нижнего Терека, – страною, где лавры, мирты, кипарисы цветут на свежем воздухе, где почти ни на одну минуту не упускаете вы из виду снеговой шапки Казбека или Эльбруса. Для северянина или жителя Средней России Кавказ всегда имел и будет иметь особенную прелесть чего-то грандиозного, неожиданного, поражающего. Горячее пламенное солнце, бурные стремительные реки, раздвигающие скалы с каким-то злым ропотом, молчаливые заросшие лесом утесы, на вершинах которых гнездятся орлы да люди, голубое прозрачное небо, громадные дубовые леса, заросшие азалиями, в пахучих ветвях которых гнездятся бесчисленные неутомимые соловьи, какой-то странный синий оттенок гор – все это будит фантазию, навевает думы и образы… Теперь, правда, большая дорога пролегает там и здесь, в долине Куры, то и дело слышится свист локомотива, громыхание поездов, наполненных нефтью, острый запах угля… Исполнилось предсказание

Лермонтова:

И железная лопата в каменную грудь,Добывая медь и злато, врежет страшный путь…

Но во время Толстого, с лишком сорок лет тому назад, дикая поэзия природы была заметнее, больше на виду… не резче ли и чувствовалось тогда противоречие между гордым миром природы и беспокойным ропотом человека?… Ведь, как и все в мире, Кавказ пошлеет. Тот самый чеченец, который некогда горел страстным желанием зарезать вас или подстрелить, мечтает лишь о получении двугривенного на чай, порою за довольно грязное поручение. В ущельях, где прежде безраздельно царили метели и орлы, там и здесь понастроены рестораны, кабаки и хуже того. То же в тени мирт, лавров и акаций. Казбек, разумеется, по-прежнему “сияет своими вечными снегами”, как грань алмаза, но на грузинской дороге, вместе с его белой шапкой, заостренной, как сахарная голова, виду вашему открывается гостеприимная гостиница, откуда постоянно доносится пьяный гул. Тут же вас ожидают назойливые грязные ребятишки, которые бегают за вами как собачонки и пищат просьбы о пятаке или пятиалтынном. Сам грузин не льет уже вина на узорные шальвары, потому что вино распродано еще до сбора, а предпочитает во многих местах пиво и водку. Поэтичных черкешенок вы не увидите или же встретите их на базаре торгующими гнилыми грецкими орехами, а еще чаще в тех местах, где бы не следовало быть ни поэтичным, ни непоэтичным женщинам. Сама природа хранит там и здесь резкий отпечаток жадности, нищеты человеческой. Леса повырублены; сам Терек бьется без прежнего задора: он точно одряхлел, нет уж более ничего кровожадного и страшного в его когда-то кровожадной и страшной пасти– Дарьяльском ущелье.

Но сорок с лишком лет тому назад поэтические красоты и прелесть Кавказа выдавались резче, рельефнее и определеннее… И как странно было видеть среди этой грандиозной могучей природы маленьких людей, мучающих себя, убивающих себя, интригующих, завидующих и даже любящих и ненавидящих. Странной казалась смерть живого существа от крошечной пульки под суровыми взглядами холодного Казбека, под вековыми чинарами, шептавшими о чем-то вечном, таинственном…

Как же не задать себе вопроса “зачем?…”. Перечтите кавказские рассказы Толстого, и вы увидите этот вопрос на каждой странице. Это вопрос высокой и вместе с тем наивной (с нашей точки зрения) души художника…

ГЛАВА IV. ПОД СЕВАСТОПОЛЕМ

Война скрывает в себе много резких противоречий: жестокость и гуманность, нашу бессознательную симпатию к ближнему и нашу вражду к нему, раз он с другими, чем мы, погонами, нашу жалость к страдающему и нашу радость при виде раненого или умирающего врага. Но эти резкие противоречия, затемненные молодостью, надеждами на крест и военные лавры, не открылись Толстому на Кавказе во всей их полноте, в чем была, между прочим, повинна и сама обстановка. Войны на Кавказе, строго говоря, никакой не было, а происходил бесконечный ряд турниров, что было давно, уже задолго до Толстого, замечено проницательным взглядом Ермолова, который, явившись на Кавказ, первым делом заявил: “Довольно за крестами гоняться, пора начать дело делать”. Совершенно другими представляются нам оборона Севастополя и севастопольская кампания вообще. Здесь Россия грудь грудью боролась с половиной Западной Европы, гораздо более культурной, лучше ее вооруженной, богатой и многочисленной, и война была страшная, грандиозная, хотя и сосредоточившаяся на ничтожном пространстве земли. Здесь же, под Севастополем, окрепла мысль Толстого и впервые является перед нами в полной зрелости.

Севастопольская кампания подготовлялась долгие годы. Россию не любили в Англии, терпеть не могли во Франции, боялись в Австрии и завидовали ей в Пруссии. И понятно, почему так оно было. Император Николай распоряжался в Европе почти так же, как у себя дома. Он читал нравоучения и делал предписания европейским монархам, как своим подданным. Укротив венгров, он стал как бы опекуном Австрии и по-отечески относился к ее тогда еще молодому монарху. Он был недоволен Пруссией за реформы 48-го года и ясно выказывал свое недовольство. Он отказался признать Наполеона III императором и отказывал ему в титуле mon fr`ere [4] … Но его боялись, и долгое время страх сдерживал все попытки противодействия этому невиданному авторитету, напоминавшему авторитет Людовика XIV и Наполеона I.

4

Mon fr`ere – мой брат (фр.).

Война началась в 1853 году, и на первых порах пришлось бороться с одной Турцией, которую до поры до времени Европа поддерживала лишь тайно; 2 июля русские войска перешли Прут и заняли Молдавию. 4 ноября была официально объявлена война, а 30 числа того же месяца адмирал Нахимов уничтожил турецкий флот при Синопе. Это взбудоражило и испугало европейцев: тотчас же после Синопской битвы французы и англичане объявили России войну, а через год началась знаменитая осада Севастополя, искупившая все предыдущие грехи этой кампании.

Граф Толстой с началом Восточной войны попросился в Дунайскую армию и был прикомандирован к главному штабу главнокомандующего графа Горчакова. Взявши отпуск, он съездил сначала к себе в Ясную Поляну, повидался там с братьями и Ергольской и немедленно же отправился на театр военных действий, решившись,

по-видимому, во что бы то ни стало приобрести военные лавры, ускользнувшие от него на Кавказе.

Заметим, между прочим, что как солдат и офицер Л.Н. Толстой отличался всегда безукоризненною храбростью. Сначала, разумеется, к этой его храбрости примешивалось тщеславное желание выказать себя с самой блестящей стороны, но впоследствии осталось лишь спокойное мужество, которое он ценил как лучшее и высшее качество военного человека. В своих произведениях он не раз ставит вопрос, что можно считать храбростью и кто действительно храбр, и всегда отвечает в том смысле, что храбр тот, кто при любых обстоятельствах исполняет свой долг солдата или офицера безразлично. Не бояться смерти – не значит быть храбрым, потому что нет на свете человека, который бы не боялся смерти; зато есть много таких, которые говорят, что они не боятся, и хвастают этим. Истинно храбрые люди – солдаты – на вопрос: “а ты разве боишься?” всегда отвечают у Толстого: “а то как же?” Рваться без толку вперед, нарочно выбирать самые опасные места, когда этого совсем не нужно, гарцевать под неприятельскими пулями – совсем не значит быть храбрым, а только или тщеславным, или отчаянным, то есть человеком лишь очень и очень относительно полезным, а в большинстве случаев прямо вредным. Солдаты не считают постыдным или унизительным наклонить голову при летящей бомбе или лечь на землю, когда разрывается граната; но те же солдаты, не задумываясь, идут в адский огонь, когда это нужно. Вот она, истинная храбрость, без забот о знаках отличия, о мнении других, без ложного стыда и признаков тщеславия. Такие типы, как капитан Хлопов в “Набеге”, Тушин и Тимохин в “Войне и мире”,– подлинные храбрецы, но ничего эффектного они не совершают. Вот маленькая сценка из “Набега”, иллюстрирующая взгляды Толстого.

“Что же, он храбрый был? – спросил я капитана. – А Бог его знает: все, бывало, впереди ездит; где перестрелка, там и он. – Так, стало быть, храбрый, – сказал я. – Нет, это не значит – храбрый, что суется туда, куда его не спрашивают. – Что же вы называете храбрым? – Храбрый? Храбрый? – повторял капитан с видом человека, которому в первый раз представляется подобный вопрос. – Храбрый тот, который ведет себя как следует, – сказал он, немного подумав”.

Я вспомнил, что Платон определяет храбрость знанием того, чего нужно и чего не нужно бояться, и, несмотря на общность и неясность выражения в определении капитана, я подумал, что основная мысль обоих не так различна, как могло бы показаться, и что даже определение капитана вернее определения греческого философа, потому что, если б он мог выражаться так же, как Платон, он, верно, сказал бы, что храбр тот, кто боится только того, чего следует бояться, а не того, чего не нужно бояться. Мне хотелось объяснить свою мысль капитану. – Ну, уж этого не умею вам доказать, – сказал он, накладывая трубку, – а вот у нас есть юнкер, так тот любит пофилософствовать. Вы с ним поговорите. Он и стихи пишет”.

Я для того выписал целиком всю эту маленькую сценку, чтобы читатель увидел и еще один элемент храброй души, как она является перед нами в произведениях Л. Толстого. Этот элемент – простодушие, граничащее иногда с наивностью ребенка. На самом деле, припомните Тушина, по-детски застыдившегося, когда его увидели без сапог, или Тимохина, постоянно краснеющего, раз к нему обращаются с речью; того же Хлопова, “что-то уж очень долго набивавшего в углу трубку”, то есть попросту плакавшего после получения весточки от своей старухи матери. Ведь это все дети, большие, хорошие дети, в чистом сердце которых грязь жизни не оставила ни одного пятна… Эти храбрецы – дети народа, сохранившие все духовные связи с породившей их почвой.

Эту-то храбрость видел перед собой постоянно граф Толстой, эту-то храбрость он уважал и ценил и ее-то старался выработать в себе. Расширьте теперь область ее применения, выведите ее из лагеря или с поля сражения, и вы получите то редкое и драгоценное качество, которое может быть названо мужеством жизни. И оно, как и храбрость, принадлежит прежде всего народному (но не интеллигентному) духу и составляет красоту его.

Надо быть большим человеком и обладать проницательным взглядом художника, чтобы рассмотреть эту красоту и уметь любоваться ею. Толстой сумел сделать это, и почва для любви к народу и сердечной к нему привязанности была готова. Нехлюдовщина, теоретическое признание ответственности перед мужиком, красивые фразы просветительной философии отчасти на Кавказе, но главным образом под стенами Севастополя, сменились другим, более прочным и высоким чувством – любовью и преклонением перед красотой народной души. Пока эта красота выражалась прежде всего в храбрости. Впоследствии, как увидим, Толстой рассмотрел и большее – мужество жизни.

В Севастополь Толстой прибыл в ноябре 1854 года и остался здесь вплоть до конца осады. В мае 1855 он назначен был командиром горного дивизиона и принимал горячее участие в несчастной для нас битве при Черной речке (11 августа).

Вот что, между прочим, говорит о нем один из его севастопольских сослуживцев: “Толстой своими рассказами и наскоро набросанными куплетами одушевлял всех и каждого в трудные минуты боевой жизни. Он был в полном смысле душой нашего общества. Толстой с нами – и мы не видим, как летит время, и нет конца общему веселью; нет графа, укатил в Симферополь, – и все носы повесили. Пропадает день, другой, третий. Наконец возвращается, ну, точь-в-точь блудный сын, – мрачный, исхудалый, недовольный собою. Отведет меня в сторону подальше и начнет покаяние. Все расскажет: как кутил, играл, где проводил дни и ночи, и при этом, верите ли, казнится и мучится, как настоящий преступник. Даже жалко смотреть на него, – так убивается. Вот это какой человек! Одним словом, странный и не совсем для меня понятный, а с другой стороны, это был редкий товарищ, честнейшая душа, и забыть его решительно невозможно” (Исторический вестник, ноябрь 1890).

Поделиться с друзьями: