Ледолом
Шрифт:
Отец возник передо мной именно таким, почти таким, каким я его представлял: большущий, в новенькой щегольской комсоставской гимнастерке с погонами, на каждом из которых желтело по узкой полоске. На груди его бликовали гвардейский знак и несколько медалей. Он всего секунду стоял в дверном проёме и улыбался. В коридоре виднелось растерянное лицо Герасимовны.
Я играл со Стасиком на полу в самодельные паровозики, оглянулся под чьим-то взглядом и увидел отца первым.
Кинулся к нему, загорланил на весь дом:
— Па-а-па-а!
И обхватил его за пояс, прижавшись лицом к широкому гладкому кожаному ремню с прохладной пряжкой с выпуклой звездой. Как на моём, брезентовом.
Стасик, держась за подол гимнастёрки, запрыгал.
А
— Где Фёдоровна? Куда её понесло?
Кто-то из соседей уже оповестил маму о возвращении отца, и она нагрянула с огорода с запачканными землёй руками.
Родители обнялись. Мама молча заплакала. Я смеялся и ликовал, приплясывая на одной ноге.
Из вещмешка отец извлёк бутылку самогонки и водрузил её на стол и ещё всякой провизией завалил стол. Славка радовался, улыбаясь, и не отступал от долгожданного папы ни на шаг.
Мама нажарила полную, с верхом, сковороду молодой, с нашего огорода, картошки на свином сале из отцовского мешка. Огромный жёлтый пласт его лежал на столе — ешь сколько хочешь.
— Пап, можно я отрежу по маленькому кусочку для Юрки с Гариком? — попросил я отца.
— Отрежь, отрежь, — разрешила мама.
С подарками я побежал к друзьям — мог ли я умолчать о таком великом событии в моей и жизни нашей семьи — возвращении отца с войны? Интерес их к этому событию был велик — не успевал отвечать на расспросы. Среди них были и такие: привёз ли отец пистолет или хотя бы патроны? Кортик? Бинокль? Ордена и медали битых «завоевателей»?
Я не сомневался, что у такого бывалого вояки, как отец, имеется трофейный парабеллум — личный, с дарственной надписью генерала. О своей догадке и поспешил оповестить друзей.
— А можно на твоего отца позырить? — спросил Юрка.
— Хоть сколько. Бежим!
Мы ринулись смотреть на моего отца-фронтовика. Я был счастлив, как никогда. Стасик вовсе от отца не отлипал, продолжая следовать за ним по пятам.
Утром, едва протерев глаза, я узрел на подзеркальнике множество интересных вещичек, принадлежавших, несомненно, отцу: набор ножичков и пилочек для ногтей в красивом бисерном футляре — отец незнакомым словом «несессер» всё это называл, перочинный ножичек с перламутровой колодочкой в красном сафьяновом футляре [257] с замочком-молнией, синий фигурный стеклянный флакон с резиновой грушей и пульверизатором, наполненный таким душистым одеколоном, что запах его был слышен, наверное, и во дворе. Тут же лежали карманные часы в серебряном корпусе с двойными крышками и с длинной серебряной же цепочкой. К ней прикреплён брелок в виде старинного пистолетика и роскошный бумажник из зелёной кожи с золотым оттиснутым гербом, изображавшим гривастого льва, вставшего на задние лапы и обхватившего передними ажурную корону. Отец сразу предупредил нас, но в первую очередь меня, зная мои выдающиеся способности в ломке и раскручивании любых механизмов, — не трогать!
257
До настоящего момента сохранился лишь этот футляр, а ножичек похитили.
Из огромного, похожего на сундук, кожаного чемодана с тремя никелированными замками отец, не торопясь, как цирковой фокусник извлекающий из шляпы за уши кролика, доставал невообразимые вещи: отрезы драпа и шерстяной ткани, кожаные и замшевые перчатки — несколько пар различных расцветок и, что удивительно, все отцу точно подходившие по руке; штиблеты вишнёвого цвета, с дырочками, чтобы ноги не потели, большие куски скрипучего хрома, шёлковое нижнее бельё — дюжина пар, множество батистовых носовых платков, очень тонких и почти прозрачных, по моему понятию — «трофейных», с фамильными гербами и вензелями в уголках, и множество другого невиданного добра. Он отдавал вещи маме, а она молчаливо укладывала их на бельевые полки полупустого шкафа. Столько разных богатств
вкупе я не видел никогда. Разве что у Сапожковых: ни когда Ивана увели под конвоем, а вернувшимся с фронта. От всех этих вещей веяло неизвестным, далёким и чужим миром, а сейчас принадлежало моему отцу! Здорово! Он и мне преподнёс шикарный подарок — трофейную тетрадь, толстую — девяносто шесть листов в голубую клетку, закреплённых стальной спиралью, в красивом картонном переплёте с изображённым на нём букетом пёстрых цветов.— Учись, Юряй, — напутствовал он подарок. (Это на ней я кропал стихи Миле.)
— Спасибо, папа, — пролепетал я, зардевшись от избытка благодарности. И долго ласкал пальцами лощёные страницы белейшей бумаги. Таких роскошных тетрадей я тоже никогда не держал в руках. И не видывал даже. Но как упоминалось в другом рассказе, я не последовал хорошему совету отца, а заполонил все листы своими стихами, в основном «лирическими», рванувшими творческим неукротимым фонтаном.
Начистив иностранным кремом и легонько обмахнув сверкающие лаковые штиблеты бархатной тряпицей, отец, весь отутюженный, с накрахмаленным воротничком, ушёл утром следующего дня по делам — устраиваться на работу («на службу»).
— Мам, — полюбопытствовал я, — а какой подарок тебе папа привёз?
— Мне? — спросила она растерянно. — Да разве мне что-нибудь нужно, сынок? Сам цел и невредим вернулся — чего ещё желать? Это счастье.
Похоже, мама была несказанно довольна своей судьбой, ухаживая за отцом.
Вскоре отца приняли начальником по бухгалтерской части в хозучреждение УралВО, и я его редко видел. Возвращался он со службы поздно, частенько — навеселе, ужинал и валился в разобранную постель под верблюжье одеяло, тоже привезённое им с войны.
Первое время я поджидал отца вечерами с большим нетерпением, часто выбегал на тротуар: не идёт ли? И мчался навстречу. И льнул к нему. Он непонимающе, равнодушно спрашивал:
— Ты чего, Юряй? Иди, иди… Занимайся своим делом. Матери помогай, если уроки выучил.
И упруго отстранял меня.
Вскоре я убедился, что отец не хочет со мной дружить. И это открытие меня повергло в смятение. Играл он иногда лишь с братишкой, на диване, а меня обычно отсылал заниматься чем-либо по хозяйству или читать.
Мама тоже как-то ещё больше отдалилась от нас со Стасиком, крутясь в беличьем колесе вечной своей занятости. Не знаю, чувствовал ли, осознавал ли это брат, наверное — нет, а я — очень: видел — хлопот у мамы прибавилось. Теперь она каждодневно стирала отцовское диковинное нижнее бельё, и оно постоянно сохло под моим или Стаськиным присмотром на заднем дворе, перед нашими окнами.
В застольях как-то вяло и бесцветно отец рассказывал о своих фронтовых делах. И ничего героического в его былях не обнаруживалось. Мне самому приходилось придумывать подвиги, в которых якобы участвовал мой родитель. Впрочем, медали-то у него имелись — «За взятие Будапешта», «За боевые заслуги». Значит, заслуги у него всё-таки имелись, настоящие, боевые. Только он почему-то о них не упоминал. А для меня никакого затруднения не составляло восстановить эти самые заслуги отцовские в своём воображении. Даже приятно становилось, словно и сам на месте боевых событий побывал и к героизму приобщился. Чужому. Впрочем, почему — чужому? Ведь я — его сын.
Ночами часто просыпался от неожиданных, в полный голос, зычных выкриков отца во сне:
— Бей их! А-а-а! Бей же!!! Стреляй!
— Миша! Успокойся! Что с тобой? — тормошила его мама. Он не сразу приходил в себя. В комнате опять распухала, заполняя все уголки, звенящая тишина — это работал электросчётчик.
Моя попытка сблизиться с отцом, как к нему ни тянулся, не имела успеха. Мама с отцом жили как бы сами по себе. И вообще мы со Стасиком ни разу не стали свидетелями, когда родители при нас завели бы обсуждение наших семейных дел. Мне прежде мнилось, что жизнь нашей семьи протекает у всех на виду, без секретов, тайн и лжи. Оказывается, что-то утаивалось от нас, детей, замалчивалось.