Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лев Толстой и его жена. История одной любви
Шрифт:

Он заводит большой пчельник верстах в 2-х от дома, просиживает там в сетке часами, наблюдая и изучая жизнь пчел. Он разводит племенных овец и уверяет, что «не может быть счастлив», если не достанет японских поросят. Получив их, он пишет в восторге: «Что за рожи, что за эксцентричность породы!..» Он разводит плодовый сад, сажает леса елок, пробует заниматься даже кофе, цикорием или вдруг начинает сажать капусту в огромном количестве. Ему нужны интенсивные корма для свиней, и он не останавливается перед постройкой винокуренного завода, хотя молодая жена протестует: ей кажется это безнравственным. У них нет управляющего. Толстой пробует приспособить к этому делу одного из студентов-учителей, т. к. интерес к школам пропал. Но учитель ничего не понимает в хозяйстве и бросает это дело. Тогда Толстой «делает важное открытие»: «приказчики и управляющие, и старосты есть только помеха в хозяйстве; попробуйте прогнать все начальство и спать до десяти часов, и все пойдет, наверное, не хуже: я сделал этот опыт и остался им вполне доволен…» После такого «открытия»

хозяйские функции распределяются так: на Софью Андреевну возлагается контора, расчеты с наемными рабочими, домашнее хозяйство, амбары, скотоводство; сам Лев Николаевич заведует полем, огородом, лесами, пчелами. При каждом из них несколько мальчиков, бывших учеников яснополянской школы.

Подобная постановка дела могла, конечно, дать только плачевные результаты. Расчеты и предположения были всегда великолепны; практика, однако, отнюдь им не соответствовала. Так, например, японские поросята погибли один за другим. Много позже оказалось следующее. Лев Николаевич взял для ухода за свиньями бывшего старшину, лишившегося места за пьянство. Такое «благодеяние» пришлось, однако, не по вкусу новому свиноводу.

— Идешь, бывало, к свиньям, — рассказывал он впоследствии, — и даешь им корму понемножку, чтобы слабели. Они и слабеют. Придешь в другой раз — еще какая пищит, ну опять немного корму задашь, а уж если утихнет — тут ей и крышка…

Окорока, посылаемые на продажу в Москву, плохо выделанные и плохо просоленные, попадали в оттепель, портились, и их с трудом удавалось продать за бесценок. Масло оказывалось горьким; по краям кадок бывало много зеленой плесени…

Полевое хозяйство тоже шло неважно: четырнадцатилетний деревенский мальчик, следивший за исполнением распоряжений хозяина на сотнях десятин, конечно, не в силах был управиться. И только яблочный сад и лесные посадки процветали.

От хозяйственных неудач Лев Николаевич отдыхал на охоте, которою в то время увлекался до самозабвения. Особенно нравилась ему тяга вальдшнепов весною. Со своей любимой собакой сеттером Доркой он мог часами простаивать в лесу на вечерней заре, наслаждаясь природой и прислушиваясь к хорканью и тяжелому полету птицы. Он любил также травлю зайцев и лисиц и мчался за собаками через препятствия, забывая в азарте обо всем и обо всех. Однажды, осенью 1864 года он поехал один с борзыми на английской заводской кобыле, никогда не бывавшей на охоте. Выскочил русак, и все помчалось за ним. Лошадь не перескочила через встретившуюся глубокую рытвину и упала. Толстой разбил и вывихнул себе правую руку. Он долго лежал без чувств. Очнувшись, он с трудом добрел до большой дороги и лег. Проезжавшие мужики положили его на телегу и довезли до ближайшей избы на деревне (он не хотел пугать домашних). Софья Андреевна, ожидавшая появления второго ребенка, с ужасом и почти бегом бросилась к нему. Приехавший из Тулы врач ничего не мог сделать. И только на другой день удалось найти хирурга, который вправил плечо. Операция однако не удалась. Испытывая ужасную боль, Толстой должен был ехать в Москву, где ему сделали новый перелом и вправление руки под хлороформом. После долгого лечения он, наконец, поправился и мог вернуться к жене, которая осталась в Ясной с двумя своими младенцами. Эта разлука и взаимные опасения еще более сблизили их и дали повод к бесконечно нежной и трогательной переписке.

Впрочем, и более ранние, немногочисленные его письма к Софье Андреевне во время охотничьих отлучек — дышат удивительной любовью. «Ты говоришь, — пишет он, например, — я забуду. Ни минуты, особенно с людьми. На охоте я забываю, молю об одном дупеле: но с людьми — при всяком столкновении, слове, я вспоминаю о тебе, и все мне хочется сказать тебе то, что я никому, кроме тебя, не могу сказать…»

Ему кажется, что под влиянием жены он становится совсем новым человеком. Школы заброшены. Студенты-учителя разъезжаются. С педагогическим журналом он стремится поскорее покончить.

«Как мне все ясно теперь! — пишет он в дневнике 8 февраля 1863 года. — Это было увлечение молодости — фарсерство почти, которое я не могу продолжать, выросши большой. Все она. Она не знает и не поймет, как она преобразовывает меня без сравнения больше, чем я ее. Только не сознательно. Сознательно и я, и она бессильны…»

Осенью того же года он рассказывает своему другу, кто этот новый Толстой, «выросший большой».

«Я муж и отец, довольный вполне своим положением и привыкнувший к нему так, что для того, чтобы почувствовать свое счастье, мне надо подумать о том, что было бы без него. Я не копаюсь в своем положении (grubeln оставлено) и в своих чувствах и только чувствую, а не думаю в своих семейных отношениях. Это состояние дает мне ужасно много умственного простора. Я никогда не чувствовал свои умственные и даже все нравственные силы столько свободными и столько способными к работе. И работа эта есть у меня. Работа эта — роман из времени 1810 и 20-х годов, который занимает меня вполне с осени. Доказывает ли это слабость характера или силу — я иногда думаю: и то, и другое, — но я должен признаться, что взгляд мой на жизнь, на народ и на общество теперь совсем другой, который у меня был в последний раз, как мы с вами виделись. Их можно жалеть, но любить мне трудно понять, как я мог так сильно. Все-таки я рад, что прошел через эту школу; эта последняя моя любовница меня очень формировала. — Детей и педагогику я люблю, но мне трудно понять себя таким, каким я был год тому назад. Дети ходят ко мне по вечерам и приносят с собой

для меня воспоминания о том учителе, который был во мне и которого уже не будет. Я теперь писатель всеми силами своей души, и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и не обдумывал. Я счастливый и спокойный муж и отец, не имеющий ни перед кем тайны и никакого желания, кроме того, чтоб все шло по-прежнему…»

«Чтоб жить честно, — писал, как мы видели, Толстой в 1857 году, — надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость…»

Нет, все это не так, — говорит теперь Толстой, выросши большой: «Помните, я как-то раз вам писал, что люди ошибаются, ожидая какого-то такого счастья, при котором нет ни трудов, ни обманов, ни горя, а все идет ровно и счастливо. Я тогда ошибался: такое счастье есть, и я в нем живу третий год, и с каждым днем оно делается ровнее и глубже. И материалы, из которых построено это счастье, самые некрасивые — дети, которые (виноват) мараются и кричат, жена, которая кормит одного, водит другого и всякую минуту упрекает меня, что я не вижу, что они оба на краю гроба, и бумага и чернила, посредством которых я описываю события и чувства людей, которых никогда не было…»

4

Кипучая, деятельная, разносторонняя натура Толстого не могла, конечно, удовлетвориться одним хозяйством. Успокоившись и освободившись от своих увлечений школой и педагогикой, он всецело отдался творчеству. Теперь он «чувствовал себя яблоней, которая росла с сучками от земли и во все стороны, которую теперь жизнь подрезала, подстригла, подвязала и подперла, чтобы она другим не мешала и сама бы укоренялась и росла в один ствол».

Этот «ствол» был поэтическим творчеством.

Еще в половине 1861 года приятели Толстого (например, художественный критик Боткин) думали, что Лев Николаевич «не может писать», потому что «ум его находится в каком-то хаосе представлений»; с нетерпением ждали они момента, когда «душа его на чем-нибудь успокоится».

Это была ошибка: Толстой никогда не переставал писать. Но он охладел к публике. Ключ творчества не иссякал и продолжал тихо струиться под поверхностью его бурной жизни. Толстой только не печатался: беллетристические произведения этих лет («Казаки», «Поликушка», «Холстомер») оставались в набросках. Как будто не хватало подъема, внутренней силы, побуждения, чтобы завершить эти творения.

Этот подъем дала ему счастливая любовь и женитьба. Его жизнь сосредоточилась за это время на семье, жене, детях, и потому на заботах об увеличении средств жизни. Так объясняет он в «Исповеди» (1879) усиление творческой деятельности после женитьбы. Он пишет далее: «Я вкусил уже соблазна писательства, соблазна огромлого денежного вознаграждения и рукоплесканий за ничтожный труд, и предался ему, как средству к улучшению своего материального положения и заглушения в душе всяких вопросов о смысле жизни моей и общей. Я писал, поучая тому, что для меня было единой истиной, что надо жить так, чтобы самому с семьей было как можно лучше».

Такие суровые суждения едва ли справедливы в своей покаянной прямолинейности. В процессе литературной работы Толстой придавал ей большое значение, мучился ею и почти никогда не упускал из виду великих гуманитарных вопросов, которые стоят перед человечеством. Но, конечно, в этот период семья поглощала его, и семейное счастье, семейные добродетели выдвигаются в его большом романе («Война и мир») на первый план. Его молодая жена исполнена семейных добродетелей. Но она любит, кроме того, достаток, славу, художественное творчество. И нет никакого сомнения — они совершенно солидарны в этих вкусах. Тридцатичетырехлетний гениальный Толстой имел в то время подавляющее влияние на восемнадцатилетнюю жену. И если великий писатель из буйно растущей во все стороны яблони превратился в яблоню подрезанную, подстриженную и подвязанную, то сделала это, конечно, не молоденькая жена. В сторону основных вкусов любимой женщины клонятся, конечно, его симпатии. Но он сам (в подстриженном жизнью виде) страстно и с азартом отдается в то время художественному творчеству, видя в нем между прочим и путь к славе и достатку.

Теперь он жаждет писать и писать для публики. Еще недавно он творил и не печатал; теперь он пытается заранее обеспечить сбыт для своего будущего создания. Через каких-нибудь полтора месяца после свадьбы ему хочется писать роман. Он извещает об этом редактора журнала «Русский Вестник» Каткова и с нетерпением ждет ответа: этот «ответ должен решить дело».

Неизвестно, что ответил Катков. Быть может, он напомнил о займе, который предстояло погасить «Казаками». По крайней мере, вместо задуманного романа, Толстой немедленно принимается за отделку этой повести, которую писал с 1852 года. Уже 19 декабря 1862 года он сдает ее Каткову. Покончив с «Казаками», Лев Николаевич быстро отделывает и пускает в ход «Поликушку». Он до того хочет писать, что, по просьбе съехавшейся в Ясную Поляну молодежи, в три дня набрасывает пьеску «Нигилист», которую и разыгрывают на домашнем спектакле Софья Андреевна, сестра ее Танечка и другие родственники. Он пишет комедию «Зараженное семейство» (тоже на тему о «нигилистах»), везет ее в Москву и очень озабочен сейчас же, непременно в этом сезоне пристроить ее в императорский театр. Наконец, осенью 1863 года он уже вполне занят «романом из времени 1810 и 20-х годов». По этому поводу он сообщает гр. А. А. Толстой: «Я теперь писатель всеми силами моей души и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и не обдумывал». Речь идет о «Декабристах».

Поделиться с друзьями: