Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Соня оставалась в Москве, муж ездил в Ясную, возвращался в город, успевал сходить на выставки, встретиться со знакомыми писателями, журналистами. Его занимала публикация «Исповеди» в «Русской мысли». По соображениям цензуры полиция изъяла все первые номера журнала. Но произведение передавали друг другу в списках, потом оно было издано в Женеве.

Откровенность, с которой автор рассказывал о своих ошибках, его критика христианской религии и провозглашение необходимости новой жизни были поразительны. Одни писали ему, осуждая, другие – поздравляя, третьи – прося совета.

Художник Николай Николаевич Ге случайно прочел в одной из газет статью Толстого «О переписи в Москве». Воодушевленный, решает немедленно ехать в Москву, где приходит в Денежный, но не застает никого дома. Гуляет три часа по окрестным переулкам в надежде встретить – не встречает. Возвращается на следующий день, видит хозяина. «Лев Николаевич, я приехал работать,

что хотите. Вот дочь ваша, хотите, напишу портрет?» – «Нет, уж коли так, то напишите жену. – Написал. Но с той минуты я все понял, я безгранично полюбил этого человека, он мне все открыл. Теперь я мог назвать то, что я любил целую жизнь, – он мне это назвал, а главное, он любил то же самое».

Софья Андреевна так описывала гостя: «…какой он милый, наивный человек, прелесть! Ему 50 лет, он плешивый, ясные голубые глаза и добрый взгляд… Вот я сижу уже неделю, и меня изображают с открытым ртом, в черном бархатном лифе, на лифе кружева мои d'Alencon, просто, в волосах, очень строгий и красивый стиль портрета». Впрочем, самому художнику работа не понравилась, и он ее уничтожил: «Я не то сделал, – говорил Ге, я написал светскую даму, а Софья Андреевна прежде всего – мать». Позже был написан ее портрет с ребенком на руках. Николай Николаевич всегда носил с собой Евангелие и зачитывал из него отрывки, по-своему их толковал.

В начале лета 1882 года в Ясную Поляну вернулась вся семья, Кузминские, по обыкновению, заняли «свой» флигель, понаехали гости, молодежь веселилась у качелей, за крокетом, в аллеях. У повзрослевших Сергея и Ильи были теперь свои лошади и ружья, свои собаки, свои соображения обо всем. Толстой недавно отказался от охоты и с негодованием взирал на сыновей, спешивших пострелять вальдшнепов или зайцев. Они казались ему грубыми, как и он сам в их возрасте. Лев Николаевич не чувствовал душевного родства ни с кем из своих близких, настоящими его детьми были Сютаев, Федоров, Страхов…

«Я довольно спокоен, но грустно – часто от торжествующего самоуверенного безумия окружающей жизни, – делится он с Алексеевым. – Не понимаешь часто, зачем мне дано так ясно видеть их безумие, и они совершенно лишены возможности понять свое безумие и свои ошибки; и мы так стоим друг против друга, и удивляясь, и осуждая друг друга. Только их легион, а я один. Им как будто весело, а мне как будто грустно». [506]

Холодность Толстого по отношению к детям не могла не задевать Софью Андреевну. Тем более что заболел Илья, она опасалась тифа. Врач прописал небольшие дозы хинина. Сын лежал в горячке в гостиной. Крайне обеспокоенная, Соня стала упрекать мужа в том, что он не помогает ухаживать за ним и вообще ничего не делает в доме. Глава семьи побелел от гнева и выкрикнул, что самое большое его желание – бежать от семьи. «Умирать буду я – а не забуду этот искренний его возглас, но он как бы отрезал от меня сердце, – пишет Соня в дневнике 26 августа 1882 года. – Молю Бога о смерти, мне без любви его жить ужасно, я это тогда ясно почувствовала, когда эта любовь ушла от меня. Я не могу ему показывать, до какой степени я его сильно, по-старому, 20 лет люблю. Это унижает меня и надоедает ему. Он проникся христианством и мыслями о самосовершенствованье. Я ревную его…»

506

Письмо В. И. Алексееву, 7 ноября 1882 года.

После вспышки заперся в кабинете с намерением спать теперь здесь, на диване. Соня рыдала и во всем винила какую-то женщину, которая соблазнила ее Левочку. Она ухаживала за сыном, давала ему лекарства и каждый раз, проходя мимо кабинета, надеялась, что муж окликнет ее, но было тихо, в своей комнате ей не спалось. Под утро он вернулся, но примирение наступило не сразу. На смену слезам пришли поцелуи. В ранний час измученная Соня пошла в купальню и позже признавалась, что никогда не забудет этого восхитительного, ясного, свежего начала дня, но не могла забыть и возгласа мужа, что он оставит ее. Она с наслаждением погрузилась в прохладную воду: ей вдруг захотелось простудиться и умереть. Не простудилась, вернулась в дом, покормила Алексея, и его улыбка вернула ей счастье.

На исходе лета, оставив жену с детьми в Ясной, Толстой уехал в Москву со старшими сыновьями, чтобы подготовить переезд семьи на новое место. Четыре месяца назад он купил дом, как говорил, из соображений экономии. Придерживаясь во всем простоты, выбрал не в центре, а на рабочей окраине, в Хамовниках. Рядом была обувная фабрика, ткацкая, пивоваренный завод… У каждого был свой особый гудок, свой запах, звук. Главное, что привлекло Толстых в новом доме, – большой, окруженный стеною сад, с липами, непроходимыми зарослями, яблонями, вишнями, сливами, боярышником, небольшим пригорком,

беседкой и площадкой, на которой летом можно было играть в крокет, а зимой заливать каток. Рядом – служебные строения – конюшня, каретная, сарай, хлев. Сам дом двухэтажный, деревянный, охровый, с зелеными наличниками. Состояние его внутри было плачевным. К тому же не было водопровода, но в саду был колодец.

С энергией, странной для человека, считающего себя врагом всяких материальных забот, Толстой взял на себя руководство по улучшению дома: требовалось починить крышу, заменить полы, подкрасить, поклеить свежие обои… Решено было переехать в октябре. Лев Николаевич без конца спорил с архитектором, ругался с рабочими, бегал по мебельным магазинам, перевозил необходимое из Денежного. Ежедневно отчитывался перед Соней: архитектор, к большому его сожалению, сказал, что раньше первого октября переехать будет невозможно, во вторник будут готовы четыре нижние комнаты, основное препятствие – штукатурка плохо сохнет, обои в угловой комнате слишком светлые, а в столовой – слишком темные, зато в Таниной комнате все как надо, перила лестничные хороши, но сквозь перегородки может пролезть ребенок. Он мечтает удивить ее устройством дома, но боится, что ничего не получится и она застанет беспорядок, который приведет ее в ужас.

Поначалу Соню забавляли эти технические отчеты, потом стала беспокоиться – в его письмах было так мало нежности. И укоряет его, что он сообщает ей лишь практические детали.

Восьмого октября все наконец собрались в новом доме, где для прибывших подали обед: холодное мясо, чай, фрукты. Соня, переходя из комнаты в комнату, восторгалась вкусом, с которым все было сделано. Но больше всего восхитил сад.

Потребовалось несколько недель, чтобы все домочадцы разместились по комнатам, распаковали вещи, попривыкли к новым стенам, мебели, гуляющему по необжитому еще дому эху. Жизнь входила в привычное русло: обед в час, ужин в шесть, вечерний чай в девять. У каждого было свое место за столом в большой столовой с желтыми стенами и коричневыми оконными рамами и дверями. Соня сидела во главе, по правую руку от нее – огромная супница, слева – стопка тарелок, которые она наполняла одну за другой, а лакей ставил перед членами семьи по старшинству. Никакого вина, графин с водой и кувшин с домашним квасом. Толстой решил по возможности соблюдать вегетарианскую диету, ел овсяную кашу, фруктовый мусс, компот. Это меню отвечало не только его воззрениям, но и физическому состоянию – у него не было зубов. Разговор за столом всегда был очень оживленным, дети перешептывались, поддразнивали друг друга, отец рассказывал забавные истории, первым смеялся и вовлекал в смех всех остальных. Вдруг взрослые пускались в философию, малыши начинали скучать. Периодически подавала голос кукушка из висевших на стене часов.

Когда были гости, чай накрывали в обширной светлой гостиной с необъятным столом и тяжелыми стульями красного дерева. На стенах не было ни картин, ни ковров, сверкал паркет, почетное место занимал рояль, за которым супруги иногда играли в четыре руки. В дни съезда гостей зажигали три керосиновых лампы и сорок четыре свечи в канделябрах и подсвечниках. В дом приходили знаменитые певцы и музыканты, в том числе Шаляпин.

Часто Толстой оставлял с гостями жену и дочь Таню, а сам уходил в кабинет – маленькую комнату на антресолях, с голыми стенами, покрашенными в бледно-зеленый цвет. Слева от двери стоял письменный стол, затянутый зеленым сукном. На нем никаких безделушек, только перьевые ручки, мраморное пресс-папье, хрустальная чернильница, полная чернил, промокашки, папки с бумагами и бронзовые подсвечники. Лев Николаевич во время работы зажигал только одну свечу, так что углы были погружены во мрак. Писатель хвалился, что не нуждается в очках, но, будучи близоруким, укоротил ножки стула, чтобы сократить расстояние от глаз до стола. Когда уставал работать сидя, открывал пюпитр и трудился стоя. Или устраивался на диване и делал заметки. Вокруг лежали бумаги, книги на разных языках.

Еще никогда Толстой не чувствовал себя столь далеким от жены, как теперь. Ему казалось, что она барахтается на поверхности жизни, тогда как он устремлен вглубь. Он слышал веселые голоса из гостиной и писал практически незнакомому ему человеку, Энгельгардту: «…вы не можете и представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий „я“, презираемо всеми, окружающими меня». Он говорит, что виноват, погряз в грехе, заслуживает презрения, потому что не действует в согласии с тем, что проповедует. Осуждайте, если хотите, призывает он его, еще сильнее он осуждает себя сам. Но нельзя осуждать путь, по которому он идет. Если знаешь дорогу к дому, но идешь как пьяный, это не значит, что дорога плоха. [507]

507

Письмо Энгельгардту, 15 января 1883 года.

Поделиться с друзьями: