Лицом к лицу
Шрифт:
Я не намерен поднимать голос против аукциона как явления, весьма распространенного на Западе, - это их дело. Однако я за то, что пришло время отладить информационную службу: ч т о продано, к у д а уходит проданное? Может быть, следует выпускать альбомы того, чем торгуют с молотка, коль уж молоток аукционера стал главной оценивающей силой искусства?
В какой-то мере это делает фирма "Сотби", но, во-первых, стоят альбомы продающихся культурных ценностей бешеные деньги; во-вторых, издаются весьма ограниченными тиражами, и, в-третьих, многие на Западе считают, что фирма "Сотби" не чуждается весьма рискованных "левых" сделок, когда паблисити ни к чему, только вредит бизнесу.
Говорят, что в такого рода бизнес подчас втягивают людей искусства, которые не понимают
Потом торговец выставляет одну или две картины своего "гения" (а может быть, кстати, это действительно гений!) и - в случае если нет хорошего покупателя - сам покупает, устроив на аукционе или распродаже яростную торговлю с подставным соперником, п о к а з у х а прежде всего...
Высокая цена на картину - залог успеха; газетные рецензии - тем более; нравы не изменились со времен написания гоголевского "Портрета". И чуть что не всю последующую свою творческую жизнь художник вынужден расплачиваться с тем, кто его с д е л а л.
Но это судьба тех живописцев, кому "повезло".
Многие из тех художников, кто не смог найти "благодетеля", начинают сотрудничать с мафией: рассказывают, что ныне существуют тайные центры "написания полотен" Рубенса, Мурильо, Репина, Дега; вовсю работают "концерны" по производству икон, в основном "XVI-XVII веков", и чтоб обязательно из России...
Мне пообещали было знакомые в Западном Берлине устроить встречу с одним из таких "живописцев", я специально приехал туда; встреча, однако, не состоялась.
– Сейчас не время, - сказали мне по телефону, от личного свидания уклонились, кто-то, видно, н а ж а л.
4
...Я, однако, не жалел о командировке в Западный Берлин. Здесь я познакомился с человеком, который передал мне уникальные документы о неонацистах, да и потом, в этом городе у меня многое связано с отцом. Он пришел сюда в апреле сорок пятого, и был он тогда тридцативосьмилетним полковником Красной Армии...
...Никогда не забуду, как сжимал в руках мудреные американские лекарства, которые я купил ему в Нью-Йорке, - они отделяют разум от боли: человек, умирая, смеется и говорит о том, как он скоро будет смотреть мураша за городом - большого, красного, ползущего через лесную, пахучую, игольчатую тропинку в подмосковном лесу, - и как он наконец сядет за стол и напишет воспоминания о Серго, Тухачевском, Бухарине, и как он поедет в Теберду, и найдет ту дорогу, по которой его старшего друга вел Бетал Калмыков, и покажет мне эту маленькую, изумительной красоты дорожку, с которой виден весь Кавказ, и снежные зубчатые вершины его остались такими же, какими были тридцать лет назад, когда эскадрон моего Старика дрался с дашнаками и мусаватистами...
За шесть минут перед тем, как наш самолет приземлился в Шереметьево, Старик спросил, каким-то чудом справившись с предсмертным беспамятством:
– Где сын?
Ему ответили:
– Он едет к тебе.
– Он прилетел?
– настойчиво спросил мой Старик.
– Он приземлился уже?
Ему солгали:
– Да. Приземлился.
...И было это в жаркий июньский день, и я поехал в госпиталь, но палата отца была пуста; только на подоконнике еще стояли цветы, много цветов - он рос в деревне, но цветы любил городские - красные гвоздики.
Я мог бы прийти на полчаса раньше,
и его бы еще не увезли в морг, но я задержался - по своей вине задержался, - и опоздал, и было в палате бело, и только красные гвоздики остались от отца, и запах его трубочного табака. "Папа, прости меня, пожалуйста", - я впервые сказал тогда, опоздав на шесть минут.Отец простит, что я задержался по своей вине. Отец простил бы - так точнее. Отцы и матери всегда прощают, и не у них мы просим прощения - у себя, и никогда так остро не ощущается страшное и гулкое понятие невосполнимости, как в тот день, когда уходит твой Старик, и с годами память твоя будет все горше и объемнее рождать видения того, что было, только в этом временном отдалении ты увидишь не только то, что видел тогда, но ты поймешь множество вещей, ранее недоступных тебе, ибо пуповина, связывающая с жизнью новорожденного и определяющая его последнюю материальную принадлежность матери, подобна некой пуповине смерти, когда память становится одной из формул духовной жизни, а если не происходит этого, тогда ты Иван, не помнящий родства, и плохо тебе жить на этой большой земле: нет ничего страшнее духовного сиротства.
Память об ушедших подобна черно-белому кинематографу. Ушлые торговцы искусством, кокетливо именуемые продюсерами, сейчас не берут к прокату черно-белые фильмы - они утверждают, что теперь пошел спрос на широкоформатный цвет, зритель хочет видеть истинные цвета формы хоккеистов и белизну седин Жана Габена. Однако истина конкретна, и потому, видимо, Чаплин, Эйзенштейн и Довженко работали свою правду двухцветной: только люди, лишенные воображения и памяти, не могут понять всю объемность и глубину черного и белого, ибо в этих двух категорических цветах нет ничего отвлекающего от главного. Добро, мужество, высший смысл любви и ненависти не поддаются измерению и расчету по системе математических таблиц. Являясь человеческими качествами, они лишены внешнего (я имею в виду цвет) проявления - они подвластны иному отсчету, куда как более сложному и высокому.
Если каждый из нас закроет глаза и вспомнит лицо дорогого человека, который ушел, то увидит он не синий цвет больничной пижамы, и не желтизну кожи, и не пегие, взъерошенные брови, - он увидит своего Старика всего сразу, с большими, натруженными руками, с добрыми глазами, увеличенными толстыми стеклами очков, в которых сокрыт вопрос: "Сколько ж мне еще осталось, сынок?" - но он никогда такого вопроса не задаст, потому что родители страшатся испугать детей, даже если тем под сорок; они, Старики наши и в последние свои минуты будут успокаивать нас, и говорить нам напутствия, которым мы никогда не станем следовать, - ведь мы ж такие умные, образованные, научно-техническая революция, заряд информации и все такое прочее, мы ж в словах и терминах поднаторели... Мы, конечно, выслушаем наших Стариков, с горькой жалостью выслушаем, а они почувствуют нашу снисходительность - и ее простят, хотя нет ничего обидней сыновней снисходительности: делятся с сыном только тем, во что верят как в истину, в главную выстраданную правду жизни.
...Неблагодарность бывает вольной и невольной. Судить о том, какая страшней, - удел тех, кто уходит, и остается слишком мало минут, чтобы сказать, и это сказанное было бы Откровением, потому что, когда человек ощущает свой уход, свою долгую разлуку с теми, кто дорог ему, он постигает всю Правду - до конца.
– Ты сегодня молодцом, Старик, - соврал я отцу после операции, зная, что его и не оперировали вовсе - поздно: разрезали и зашили.
– Да, - отвечал он мне, - через пару недель можно будет домой.
– А может, и раньше.
– Раньше-то вряд ли, - принимая мою ложь как необходимую и жестокую игру, но зная всю правду, говорил Старик.
– Надо до конца подремонтироваться, надоело лежать на бюллетене, работать хочу.
– На море с тобой полетим.
– Обязательно.
– Он заставлял себя улыбаться, чтобы я видел, как он рад тому, что мы вместе улетим с ним к теплому морю.
– Мы ведь с тобой ни разу не были на Черном море вместе.
– Полетим в Адлер?
– предлагал Старик, зная, что мы никуда не полетим.