Лихая година
Шрифт:
Когда Максим, размахивая палкой, торопливо прошёл без шапки по улице длинного порядка, я побежал к Кузярю. Он стоял у своего амбара и, зло посмеиваясь, смотрел вслед Максиму.
— А я всё видел!.. — крикнул я ему ещё издали. — Так ему и надо: он подсматривал за учительницей.
Мы хохотали и следили за Максимом вплоть до его избы.
— Он больше сюда и ногой не ступит, — уверенна сказал Иванка. — Сейчас он понял, что тут ему не сдобровать. Я его, сволочь, отучу ходить сюда. Это он швырнул камень в окошко Елены Григорьевны. А шапку его я ночью надену на кол и воткну в конёк его избы. Вот смеху-то будет! Да я ещё не то надумаю.
И верно, на другой день шапка качалась от ветра на палке на самом коньке избы. Прохожие и соседи толпились на улице
Как-то я проговорился у Елены Григорьевны, что выучил мать читать и писать. Она порывисто обняла меня и стала целовать, приговаривая:
— Милый мой, да знаешь ли ты, какой подвиг совершил? Ведь ты вывел самого родного человека из тьмы на свет. В этом и есть настоящее счастье.
А я, потрясённый, вдруг заплакал.
— Что с тобой, милый? Не плакать надо, а ликовать…
— Вот вы замуж выйдете и уедете. Я уж никогда больше вас не увижу…
— Ах, вон что!.. — растрогалась она. —А разве ты не будешь мне писать, Федя? Я буду отвечать тебе. Да и ты с матерью уедешь отсюда. И хорошо: в городе учиться будешь, и люди там богаче душой. Ищи свою дорогу в жизни, не падая духом. А искать надо упорно. Людям служи, но не будь прислугой. У тебя хорошая мать: она всегда будет с тобой.
Я уже никогда не забывал этой неповторимой минуты: она ярко зажгла неугасимую искру в душе. С этой искрой я и шёл по тернистому моему пути.
XXXIII
Масленица в минувшем и в этом году прошла скучно: катались с колокольчиками только богатые и справные, и улицы были пустые, и даже обычных гостеваний с песнями не было. В каждой избе ещё не утешились от горя — от потери дорогих людей, от пережитого голода и не оправились от разорения. Улицы обветшали: много изб и сараев стояло без крыш, а в разных местах зияли пустыри между избами в кучах мусора и гнилья. Это Сергей Ивагин разобрал по венцам избы убежавших должников.
Мужики говорили, поглядывая на беззубые улицы:
— Не Мамай прошёл, а мироед Ивагин разгулялся…
И мазанки и старенькие избёнки, занесённые снегом, казались могилами. Лошадёнки и коровёнки даже и через год не оправились: худые, костистые, зашарпанные, они шагали, как больные, с опущенными головами.
Хоть по обычаю и пекли блины в избах и мазанках, но ели их в поредевших семьях без коровьего масла и кислого молока, а с обильными слезами.
Весеннее половодье на нашей маленькой речке всегда было для нас большим событием. Ждали ледохода не только мы, ребятишки, но и взрослые. Даже древние старики и старухи выползали из своих избёнок и, опираясь на падоги, брели к высоким глинистым обрывам и к крутым спускам обоих берегов и застывали надолго, не отрывая глаз от бушующей реки, покрытой сплошной чешуёй заснежённых льдин с хрустальными изломами. Река разливалась по всей низине очень широко, а кузница Потапа и его изба на взлобке оказывались на. узеньком полуострове.
Каждую весну барская плотина прорывалась, вода с грохотом и рёвом падала густой мутной лавиной в клокочущие вихри водомётов, в сугробы рыжей пены и густые клубы пара.
Крепкий лёд долго не отрывался от берегов и не ломался под напором донной воды, и она, прозрачная, густая, вырывалась из прорубей, текла поверх льда тихо, спокойно и уносила сор, навоз и жёлтые клочья пены.
В буераках и овражках звенели и рокотали ручьи, и потоки воды, подгрызая и смывая обрывы, сбрасывали вниз, в реку, целые глыбы обвалов. В эти дни тёплый и влажный воздух в солнечно–лазоревой дымке дышал запахами оттаявшей земли, перегнившей прошлогодней травы, распускающихся вётел и вербы и чем-то пьянящим и волнующим, что бывает только в эти пасхальные дни половодья. Всюду ощущается желанная тревога и радостное предчувствие чудесных событий, которыми так богата весна. Они совершаются каждый год, но кажутся всегда неповторимыми, необыкновенными, неожиданно прекрасными. Утром просыпаешься от смутного беспокойства и бежишь босиком со двора на вольный воздух по мокрой студёной земле, по узорчато переплетающимся
ручейкам, по мягкому талому снегу. Высоко летают стаи галок, которые кружатся вихрями и орут от радости. Где-то посвистывают скворцы, и в голубой вышине величаво реет коршун. Солнышко — молодое, горячее. Кажется, что оно ослепительно смеётся нам, одетое в голубое небо, и любуется землёю, которую оно оживотворяет и обряжает зеленью и цветочками после зимнего оцепенения. И кажется, что и родная земля тоже радостно улыбается солнцу и небу и судорожно потягивается.И мне впервые понятно было, что ликующий и цветущий праздник — пасха — это торжество чудесного воскресения жизни. И всем своим телом, всей душой я пел вместе с землёю: «Ликуй ныне и веселися, Сионе!» Это «Сионе» звучало во мне, как сияние.
Река этой весной разлилась многоводно и широко: она поднялась почти до середины глинистого обрыва у пожарной, уносила с собой оползни и клокочущими наплёсками подмывала берег. А здесь, в низине нашей стороны, вода тихо кружилась в рыхлой пене и как будто текла назад, плавно унося с собою мелкие льдинки и нагромождая их хрустальными кучками перед кузницей. А мутная река бурно неслась широким разливом в водоворотах и пене. Утром льдины плыли крупной чешуёй, перегоняя, сталкиваясь и раскалывая друг друга. По всей реке—кряканье и всплески. А ниже, на крутом повороте, под оползнями высокой горы, вся масса льдин упиралась в каменные пласты, как в гигантскую стену. Они громоздились одна на другую, кувыркались, дробились, сползали опять в клокочущий поток воды, ныряли, выпрыгивали, переворачивали другие и разбивали на мелкие осколки. На этих снежных и грязных островках плыли кучки навоза, соломы, какие-то тряпки, разбитые лапти, старые плетушки и всякая дрянь. Это проходил наш деревенский лёд, начинаясь от барской мельницы, а потом бурлила чистая вода.
Льдины из пруда громоздились на перекатах на крутом извиве реки под барским обрывом и вырастали хрустальной плотиной с берега на берег. Но потом в какой-то неожиданный момент эта плотина ломалась, и льдины сплошняком прорывались в нашу воду, чистую ото льда. Наступал второй ледоход.
В один из этих дней прибежал ко мне с барского двора Гараська, празднично одетый в новый пиджачок, в аккуратненьких сапожках, в серой кепочке блином. Белобрысенький, белолицый, румяный, курносенький, он ещё издали смеялся мне своими круглыми глазами и покрикивал стихами:
Весна идёт, весна идёт! Мы молодой весны птенцы!— Не птенцы, а гонцы, — поправил я его, бегом пускаясь навстречу ему в гору.
— Нет, птенцы. Нас никто не гоняет: мы сами летаем, как вольные птицы.
Мы столкнулись с ним в обнимке и засмеялись от беспричинной радости.
— Як Елене Григорьевне бегу, — вдруг спохватился он, — да вот увидел тебя и не удержался… Ведь я только с тобой дружу, у меня здесь товарищей, кроме тебя, нет. Да и дружить с тобой интересно.
— А как же ты к Елене Григорьевне доберёшься? — удивился я. — Ведь все переходы снесло, а вода-то… Видишь — почесть до Петькиной щзбы разлилась.
Он сделал печальное лицо, сдвинул брови и строго уставился на меня.
— Умер молодой Дмитрий Дмитрич… от чахотки… Ну, меня и послали сообщись учительнице. Он ведь очень уважал её… и всё к себе требовал…
И вдруг опять вспыхнул и как будто расцвёл. Глаза его широко раскрылись и заголубели, и в них заиграло восторженное удивление.
— Понимаешь… Утро, солнышко во всё небо… А он кричит: «Вынесите меня к весне!..» Мать плачет, отец мечется по комнатам и бороду рвёт.., Ну, вынесли его в кресле в сад… А он как будто весь засветился, заплакал, а потом засмеялся. Это папаша мне говорил. Попросил себе земли и сказал матери и отцу: «Пошлите к Лёле — это к Елене Григорьевне, — пошлите к ней Гарасю…» Меня выбрал, понимаешь! — вскрикнул гордо и растроганно Гараська. —Меня не забыл!.. «Пускай, — говорит, — скажет ей, что я при ней думал только о хорошем…» Поднял он руки к солнцу, улыбнулся и умер.