Лихая година
Шрифт:
— Ишь, какие охотники с батюшкой до чужого добра!
— То-то, то-то!.. Недаром поп-то по селу бродит да смутьянит…
— Тут, мужики, не молитвой пахнет, а ловитвой… Думать надо, шабры!
Поп приходил на каждый мирской сход. Он и теперь, важно опираясь на длинный свой посох, снял шляпу и низко поклонился толпе с обычным приговором:
— Мир вам, православные! Да будет на вас благодать господня!
И сразу же начал обличительно совестить мужиков за то, что они творят грех, защищая раскольников. Государь и святейший синод считают раскольников вне закона: это враги, шайка отщепенцев. Вот почему капища их закрываются, книги их сжигаются. Разве это не сделано
Голос Паруши прогудел среди наступившей тишины:
— Это когда же у нас, мужики, был раскол-то с вами? Ни стар, ни мал не вспомнит этого. Жили одним миром — в одном труде, в одной беде, в едином содружье. А нагрянул этот преисподний змий в образе пастыря и начал смуту сеять. Раскол-то не у нас, а ты, поп, с собой принёс. Это я, что ли, али вот половина схода выбили стёкла у учительницы? А ведь это я ей гнездо нашла и ее приветила. А ты вот, поп–лихоимец, с того и начал, что обирать да грабить стал с первого же дня да вражду и свару под колокольный звон разводишь.
Поп смиренно, с хитрой улыбочкой возвестил:
— Бог тебя простит, старица Паруша, за ложные слова. Я ведь сам по темноте ума в вашем логове был и знаю, как вы лестью народ соблазняете.
Паруша совсем разгневалась и пошагала на попа, опираясь на клюшку.
— Это кому мне льстить-то? Это из какой корысти народ с панталыку сбивать? Я о своей душе только пекусь, чтобы людям, с кем я жизнь прожила, худа не делать. А ты вот не знай отколь взялся, чуж–чуженин, и разруху в наше бытьё вносишь. Я с мироедами да обидчиками всю жизнь дралась, а ты с ними заодно. Не бог тебя ведёт, а алчная маммона, отступник!
Тут подошёл к ней Тихон, почтительно взял под руку, отвёл назад и твёрдо сказал:
— В обиду тебя, тётушка Паруша, не дадим. Ты жизнь свою хорошо, безбоязненно да совестливо прожила — дай бог всякому так прожить.
Мужики словно опамятовались и закричали все сразу, оравой, как всегда бывает на сходе, не поймешь что, но мы, парнишки, не пропускали ни одного схода и по лицам и по крику знали, что все стоят за Парушу.
Тихон уверенно и решительно подошёл к попу и мужественно, очень внятно проговорил:
— Вот что, отец Иван, дураки да миродёры и у нас есть, а после всяких бед да лихих лет прибавилось и умных людей. У трудящего человека, у бездольного мужика, один ворог — барин да кулак. А на подмогу к ним и ты явился. Послали тебя сюда людей мутить, свару варить, да не во–время. Умных не сделаешь дураками, а дураки умнеют и от нужды и от беды. Ты сюда к нам не ходи: у тебя торная дорожка — к миродёрам да в храм, где церковный староста — Максим–кривой, истязатель. А мы без тебя жили и будем жить в дружбе и согласии с помориами.
— Ты — крамольник, — грозно оборвал его поп. — Ты в тюрьме сидел. Ты и сейчас народ бунтуешь.
Яков громко спросил попа:
— А ты, батюшка, не покриви душой перед сходом-то: покайся, за что тебя выпроводили из балашовского села? Там как будто старообрядцев-то нет, а мужики-то отрядили подводы, сложили твоё имущество, посадили тебя с попадьёй на телегу и во след тебе кулаками грозили да улюлюкали. Врут аль нет тамошние мужики-то?
Поп с кроткой улыбкой поднял свой посох и благочестиво изрёк:
— Отвечу тебе словами святой заповеди: «Не послушествуй на друга своего свидетельства ложна». Вот он, этот раскольник, и выдал себя, как враг.
— Это кому враг? — в упор спросил его спокойно Яков. — Кому враг-то? Тебе или моим шабрам да сродникам ?
Тихон ехидно напомнил попу:
— А на вопрос-то Яшин ты, батюшка, так ответа и не дал. Яков — раскольник, я — крамольник. А ты кто, пастырь преподобный?
Народ сказывает, что ты — мутило и обманщик. Почём продаёшь каждого из нас?Вдруг, подпрыгивая и припадая на перебитую ногу, с подвязанной рукой, быстро вышел Костя и с судорогами на бледном лице, повернувшись к сходу, дрожащим голосом произнёс:
— Я — безземельный, я не к вашему обществу приписанный, а прожил с вами с малых лет и всех вас своими сродниками считаю. Вот и меня вместе с сельчанами мытарили и искалечили больше всех. Вместе с Тихоном да убитым Олёхой страдал. А за что? За верность, за нашу общую правду. И не каюсь я, а дорожу честью своей. Только надолго душа моя обмерла. А вот Тихон, друг истинный, да Яков, да тётушка Паруша, да учительница не оставили меня и воскресили. Ну, а этот вот священный сыщик вместе с полицейским влезли ко мне да начали уговаривать, чтобы я следил за каждым шагом да за каждым словом учительницы и за людями, которые у неё бывают. А то, мол, и другую руку мне выломают и другую ногу перешибут. На доктора клепал. Вот обо всём этом сходу изъявляю. Ничего я не боюсь — после моих мук бояться мне уж нечего, а предателем да шпионом я не буду.
Поп уже с откровенной злобой крикнул:
— Староста, ты видишь, что делается? Здесь при тебе позорят священника, а ты стоишь столбом! Или бунтовских речей не наслушался? Я владыке донесу.
Кто-то злорадно посоветовал:
— Ты, батюшка, поближе камешек брось — к становому аль к земскому.
Староста Пантелей, привыкший к гомону, неохотно встал, встряхнул красной бородой и крикнул, вскинув руку:
— Угомонитесь, мужики, перед батюшкой-то, аль гоже балагурить с ним? У него — сан. Не доводите до греха… Сотский, устраши народ-то!
Но сотский почему-то не тронулся с места, только таращил на толпу глаза.
Тихон засмеялся и спокойно пояснил:
— Вот как вышло: святой отец к старосте да полицейскому, а не к богу с молитвой обращается. Внимайте, языцы, и покоряйтеся! Ты чего же, полицейский, не устрашаешь?
Толпа гулко засмеялась.
Кузярь, ликуя, шептал мне:
— Это он от Тихона обалдел… Шагни к нему Тихон-то — он и в буерак от него скатится. Зато они с попом и спят и видят, как бы удостоить его…
Поп важно повернулся и медленным шагом пошёл к церковной ограде.
На другую ночь мы опять с Кузярём сошлись на дежурство. Хотя нам и жутко было в беззвёздном мраке и безлюдной тишине, но мы храбрились и подбадривали друг друга твёрдыми шагами и чуткой настороженностью, как охотники за дичью.
— Вот так же мне летось пришлось в поле ночью работать… — шептал Иванка. — Тьма — хоть глаз выколи, тишина мёртвая, только кобылки да сверчки скрипят. А рядом, через долочек, — кладбище. Могилы-то извёсткой залиты, а мне всё мерещится, что это мертвецы в саванах сидят. А тут ещё гарь дымится, а звёздочки скрозь неё, как кровь, капают. И вот, откуда ни возьмись, плывёт на меня чернота чернее ночи. Я так и окоченел. Ну, думаю, и меня холера накрыла. И так мне досадно стало, чуть не взвыл от горя: не обидно ли умирать парнишкой-то? Только жить раззадорился, а меня смертная тать пришла обратать… Я даже на землю повалился и памяти лишился. Очнулся — а надо мной ангель молоньей крыльями машет, утешно так и прохладно машет… Машет крыльями, смеётся и шепчет, как ветерок веет: «Я — Молодева, жизни подательница, я — от Волги-реки, где леса дремучи, где молоньи–тучи. И вот за то, что ты, хоть и мал годами, трудишься да готов слезой землю окропить, приношу тебе дар — живую и мёртвую воду, благость народу». Не успел я очухаться, как загремел гром и ливень меня начал хлестать.