Лихая година
Шрифт:
В бунтующем отчаянии я упал на землю вниз лицом, вцепился пальцами в сухую траву и заплакал.
Все подбежали ко мне, а Елена Григорьевна наклонилась надо мною и с тревожным участием захлопотала около меня:
— Федя, милый, зачем же так убиваться? Надо быть стойким и сильным в своей правоте.
— Я не вор! Я не вор!.. — надрываясь, рыдал я. — Я никогда ничего чужого не брал… Разве я могу вас обидеть?
— Милый, голубчик мой, — засмеялась сквозь слёзы Елена Григорьевна, — да ведь я же тебя хорошо знаю, и у меня в мыслях не было, чтобы заподозрить тебя. И знаю, почему всё произошло. Мне ведь тоже нелегко: ведь этот удар и по мне.
А Кузярь со злым волнением вскрикивал:
— Кому ни доведись…
Елена Григорьевна торопливо и беспокойно одёрнула его:
— Вот этого нельзя, Ваня. Междоусобия в школе я не допущу. Без моего ведома ничего не делайте.
Она поцеловала меня и улыбнулась ободряюще.
Морда Шустёнка ликовала передо мною в ухмылке, в прищурке, наслаждаясь моим ужасом и растерянностью. И я знал, что он только и думал, как бы сделать мне и Кузярю какую-нибудь подлость: мы презирали его и следили за ним, как за наушником. Он боялся нас и ненавидел. А когда приехал поп и сразу же ошеломил мужиков поборами и опутал наговорами и сварами, властно вламываясь в каждую избу и вмешиваясь в семейные дела, Шустёнок почуял в нём, как пёсик, хозяина и покровителя. Бывший жандарм Гришка Шустов зачастил в поповский дом и завёл с отцом Иваном какие-то тайные дела, а Шустёнок присосался к попу, как холуёк, и зачванился перед нами. Своими злопамятными прищурками и ухмылками он давал нам понять, что он теперь — сила, что мы у него в руках и он может отомстить нам, как ему вздумается, только ждёт изволения батюшки и тятяши. И вот сегодня он сумел ударить меня невыносимо больно — опозорил меня как вора, да ещё посмел нагло соврать, что он видел, как мы с Изанкой похитили книгу со стола учительницы. И не только у меня, но и у всех ребятишек надолго осталось в памяти, как учительница подошла к Шустёнку с печальным упрёком в глазах и сказала с состраданием:
— Несчастный ребёнок!
XXX
Как-то во время занятий, когда мы, «старшаки», самостоятельно решали трудную задачу, а Елена Григорьевна вела урок с «перваками» и «средняками», на колокольне похоронно зазвонил большой колокол. Ребятишки всполошились — одни испуганно вскочили, другие застыли с удивлёнными личишками.
Гараська вдруг громко вскрикнул:
— Это, должно, молодой Измайлов умер. Он с постели уж сколь дён не встаёт.
Но Елена Григорьевна успокоила всех ззмахом руки.
— Это царь умер, Александр Третий. А на престол вступил вот этот, — и она указала на портрет наследника Николая, курносого офицера, с маленькими усиками, — Николай Александрович.
Миколька вкрадчиво, со свойственной ему хитрецой спросил:
— А прежнего-то царя за что убили, Елена Григорьевна ?
Елена Григорьевна немного смутилась, но, сдерживая улыбку, строговато ответила:
— Задавать такой вопрос не время и не место, Николай.
Кузярь смущённо окрысился на Микольку:
— Дурак ты, а ещё — жених. За такой подвох морду тебе набить надо. Ты лучше у Шустёнка спроси: он тебе без запинки скажет. Отец-то у него в жандарах служил.
Миколька покорно согласился:
— Верно, Ваня, сдуру я сболтнул. Это меня Ванятка Шустов подговорил.
И он подмигнул и нам с Кузярём и Елене Григорьевне: поймите, мол, в чём тут секрет, — это, мол, я вывожу Шустёнка на чистую воду.
Шустёнок промычал, уткнув голову в парту:
— Царя–ослободителя крамольники убили. Они — везде, как блохи. И этого царя они норовили извести, да не успели.
— Ну да… — поощрил его Миколька. — Не успели, лиходеи, он сам им кукиш показал — взял да и умер.
У учительницы вздрогнул подбородок, а в глазах вспыхнул лукавый огонёк.
Известие о смерти царя не взволновало мужиков: был царь с окладистой бородой, толстый, сейчас —
новый, курносый, бритый, с усиками, недавно женатый на немке. Шёл разговор, что, может быть, новый царь податя сбавит да землю от бар мужикам отмежует. Но вскоре и об этом забыли. Только поп в церкви не раз разорялся, что молодой царь огнём и железом выведет крамолу, что смутьянов выморит, как тараканов, что всякие бредни о земле да о воле выбьет кнутьём да прутьём.Иногда после уроков учительница уезжала на барском тарантасике к чахоточному молодому Измайлову, который требовал её к себе, или к барам Ермолаевым, которые тоже присылали за нею лёгкую таратаечку.
Однажды утром, когда мы с Кузярём по обыкновению встречали её на луке по дороге в школу, она с гневной улыбкой сообщила:
— Сегодня ночью какие-то негодники бросили камень мне в окно и разбили стёкла. Хорошо, что в этот момент меня не было за столом, а то бы камень угодил в меня. Кто-то, должно быть, решил покалечить меня или выжить отсюда.
Оглушённые, мы даже остановились, загородя дорогу учительнице, и, словно сговорившись, вскрикнули:
— Это Шустёнок! Это его подговорили отец и поп.
Но Елена Григорьевна сдвинула брови и спросила:
— Почему вы решили, что это сделал Шустов, или Шустёнок, как вы его зовёте?
— А кто ещё на это пойдёт? —загорячился Кузярь. — У нас ребятишки смирные…
Ясно было, что какой-то ненавистник надумал испугать Елену Григорьевну и заставить дрожать по ночам. Я доблестно решил, что с этого дня вместе с Иванкой буду охранять её и мы обязательно накроем и свяжем охальника.
Елена Григорьевна растрогалась.
— Ну, раз у меня такие смелые заступники, я ничего и никого не побоюсь. Только вы уж не беспокойтесь, охранять меня не надо.
Мы переглянулись с Кузярём и не стали спорить с нею: мы, мол, своё дело сделаем, хоть она и не будет знать, — это даже лучше.
А в школе мы сговорились с Миколькой, чтобы он выведал у Шустёнка, кто его настрочил швырнуть камень именно в то окошко, перед которым сидит за столом Елена Григорьевна. Миколька сам назвался дежурить по череду вместе с нами попарно у квартиры Елены Григорьевны до полуночи — до звона церковного колокола.
На уроках Шустёнок сидел, как обычно, нелюдимо, и по лицу его нельзя было догадаться о его проделке. Миколька ничего не добился от него, только заметил, что он как будто побледнел и съежился. В эту ночь мы дежурили вместе с Кузярём до звона, но никого не приметили. Часто останавливались на горке и молча смотрели в мутное пятно окна в чёрных переплётах рамы и думали, что там, за занавеской, сидит Елена Григорьевна и читает книгу или проверяет наши тетради. И я знал, что не только мне, но и Иванке хотелось пробыть здесь всю ночь до рассвета и охранять покой нашей учительницы.
А на другой день поп Иван заходил к некоторым прихожанам и внушал, что во вражде своей к православным раскольники дошли до бесчинства — стали камни бросать в окна мирским: вот кинули голыш в окно учительницы и метили так, чтобы раскроить ей голову. Нынче стёкла разбили ей, а завтра — ему, их пастырю. Зло и ненависть завещал им учитель их, еретик Аввакум, а он по воле тишайшего царя погиб позорной смертью. Вот они, недруги и нечестивцы, и живут одной злобой и местью и к царю, и к церкви, и к власти, данной от бога, и ко всем православным христианам. Надо их миром принудить покаяться и воссоединиться с церковью, а ежели воспротивятся — отобрать у них имущество и передать церкви, а она раздаст его самым бедным и неимущим, а их, раскольников, пустить по миру, пускай победствуют и сознают свои заблуждения… Кое–кого он сбил с толку: на сходе кто-то начал было горланить, что кулугуров надо выселить из села, а добро их разделить между верными. Но на них загалдели, бросились с угрозами и даже кто-то кого-то схватил за грудки.