Лимонов
Шрифт:
Иногда она затаскивала Эдуарда в гости к одной очень пожилой даме, которая доводилась двоюродной бабушкой кому-то из ее подруг. Звали даму Лиля Брик. «Это же живая легенда, – благоговейно наставляла Елена, – ведь она в молодости была музой Маяковского. А ее сестра, во Франции, под именем Эльзы Триоле, стала музой Арагона». Для Эдуарда было загадкой, как эти две низенькие и невзрачные тетки сумели завлечь в свои сети мужчин такого калибра.
Во время этих визитов он скучал. Единственная живая легенда, которая его интересовала, был он сам; ему не нравились ни прошлое, ни интерьеры старой русской интеллигенции, характерные для этого прошлого и словно покрытые слоем пыли с инкрустированными в нее книгами, картинами, самоварами, коврами и лекарствами на прикроватном столике. Что до него, то ему достаточно стула и матраса, ну и немного капуанской неги [17] – хорошее пальто, если выпало жить в деревне. Но Елена настаивала, была она неравнодушна к знаменитостям. К тому же восьмидесятилетняя Лиля ей безбожно льстила: постоянно восхищалась ее красотой и уверяла, что, попади Елена на Запад, он весь окажется у ее ног.
17
Капуанская нега (Les d'elices de Capoue), от названия итальянского города Капуя, во французском – устойчивое словосочетание, означающее легкие радости и расслабление.
Нам, кто постоянно уезжает и возвращается, садясь в самолет когда вздумается, трудно представить себе, что для советского человека слово «эмигрировать» означало тогда путешествие в один конец. Нам трудно понять смысл этого слова, резкого, как удар топора, – «навсегда». Причем я не имею в виду перебежчиков, артистов вроде Нуриева и Барышникова, которые просили политического убежища, воспользовавшись заграничными гастролями: на Западе о таких говорили «выбрал свободу», а газета «Правда» называла их «предателями Родины». Я говорю о людях, эмигрировавших легально. В семидесятых годах это стало возможно, хотя и непросто, но тот, кто подавал заявление на выезд, твердо знал: если он получит разрешение, то вернуться уже не сможет. Даже на время, на несколько дней, хотя бы для того, чтобы попрощаться с умирающей матерью. Это заставляло задуматься, а потому уехать решались немногие, на что, собственно, и рассчитывала власть, открывая эту лазейку.
Последние дни были очень мучительны. Они смеялись с приятелями, сидели на лавочке под тополями, поднимались по эскалатору на станции «Кропоткинская» и выходили на улицу, к цветочным киоскам, вдыхая запах весенней Москвы, – словом, делали то, что делали раньше тысячи раз, ни о чем не задумываясь. Но сейчас к привычным ощущениям добавлялось нечто, вызывающее оцепенение: все это было в последний раз. Малейшая частичка этого мира, такого знакомого, скоро станет для них – окончательно и бесповоротно – недосягаемой: воспоминания, перевернутая страница книги, которую уже не перечитаешь, превратятся в предмет неизлечимой и безнадежной тоски. Расстаться с привычной жизнью, променяв ее на другую, от которой ждешь многого, но почти ничего о ней не знаешь, это как смерть. А те, кто остается, если они вас не проклинают, то демонстрируют натужную радость, как верующие люди, провожающие своих близких к вратам лучшего мира. Радоваться ли тому, что там им будет лучше, чем здесь? Или плакать, потому что мы их больше не увидим? Ответа нет, поэтому все пьют. Церемония прощания зачастую выливалась в запой такой исступленный, что кандидаты на выезд выходили из беспамятства уже после отлета самолета. А другого не будет, дверь захлопнулась и больше не откроется, остается лишь выпить еще по стаканчику, не зная зачем. То ли, чтобы залить свое отчаяние, отныне безутешное, то ли, как повторяют приятели, похлопывая тебя по плечу, чтобы порадоваться столь удачному избавлению. «Здесь ведь лучше, правда? Всем вместе. Дома».
Эдуард был совершенно не сентиментален и твердо верил, что в Америке его и Елену ждет лучезарное будущее, и все же сердце его разрывалось. Я полагаю, что прощаться к родителям Елены – ее отец тоже был военный, но более высокого ранга, чем отец Эдуарда, – они ходили вдвоем; я точно знаю, что в Харьков она ездила с ним и познакомилась там не только с Вениамином и Раисой, которых потрясла смелость сына и и ужаснула перспектива его лишиться, но также и с Анной. Узнав от соседей о приезде своего бывшего сожителя, Анна сама пришла к Савенко и устроила там грандиозную истерику в духе Достоевского: валялась в ногах у соблазнительной молодой женщины, укравшей у нее молодого негодяя, целовала ей руки, обливая их слезами, бесконечно повторяла, что та красива, добра, благородна, что Господь с ангелами ее обожают, в то время как она, Анна Моисеевна – всего лишь бедная, толстая, некрасивая еврейка, недостойная обременять собою землю и целовать подол ее платья. Не желая от нее отставать, Елена, вспомнив героиню «Идиота» Настасью Филипповну, подняла несчастную с колен, горячо обняла ее и, чтобы достойно завершить сцену, сняла с руки красивый фамильный браслет и настояла, чтобы поверженная соперница взяла его на память. После чего, окончательно впав в неистовство, принялась умолять: «Молись за меня, родная душа! Обещай, что будешь за меня молиться!»
На вокзале, когда поезд тронулся, они глядели на удалявшиеся жалкие, сгорбленные фигурки родителей, махавших платками в уверенности, что больше никогда не увидят единственного сына, Эдуард вдруг подумал, что если Елена так легко отдала прекрасное украшение этой полоумной Анне, то, видимо, потому, что твердо рассчитывала на другое, еще более прекрасное. Накануне отъезда они пришли прощаться к Лиле Брик, и старая карга, конечно, дала им обещанные рекомендательные письма («Я вверяю тебе, – писала она своей бывшей сопернице, – двух чудесных детей. Позаботься о них. Стань для них доброй феей»). Однако впервые с момента их знакомства на ней не было драгоценного браслета, и она о нем не поминала.
Часть третья
Нью-Йорк, 1975-1980
1
Один француз, попав в первый раз в Нью-Йорк, совсем не удивился, а если и удивился, то лишь тому, что город оказался столь похож на то, что он видел в кино. Для Эдуарда и Елены, детей «холодной войны», приехавших из страны, где американские фильмы запрещены, открывшаяся картина была упоительно новой: пар, поднимающийся из канализационных люков, металлические лестницы, облепившие, как паутина, стены домов из потемневшего кирпича,
переливающиеся неоновые вывески на Бродвее, skyline, видный с лужайки Центрального парка, бесконечное движение, сирены полицейских машин, желтые такси, черные чистильщики обуви, люди, шагающие по улице и говорящие сами с собой, и при этом никто не стремится привести это коловращение в порядок. Когда приезжаешь из Москвы, то впечатление такое, что после черно-белого фильма запустили цветной.Первые дни они ходят по Манхэттену, обнявшись или держась за руки, и жадно рассматривают окружающее, время от времени взглядывают друг на друга, хохочут и так же жадно целуются. Они купили карту города в книжном магазине, совершенно непохожем на то, что видели до сих пор: вместо того, чтобы быть, как пуговицы за стеклом, запертыми на ключ, книги просто стояли на полках. Их можно было брать, листать, даже читать, не собираясь при этом ничего покупать. Что до карты, то она поразила их своей точностью: если сказано, что вторая улица направо – это Сент-Маркс-плейс, значит, так оно и есть.
В Советском Сою зе вещь совершенно неслыханная: карты городов, если вы вообще их найдете, никогда не соответствуют действительности. Или потому, что сняты с местности до последней войны, или потому, что отражают планы будущих преобразований, показывая город таким, каким он, как надеются власти, будет лет через пятнадцать, или просто для того, чтобы сбить с толку путешественника, который может оказаться шпионом. Наши герои шагают по улицам, заходят в магазины со шмотками, слишком дорогими для них, в закусочные и столовые, в маленькие киношки, где крутят по два фильма сразу или показывают порнофильмы, и впадают от увиденного в совершенный восторг. Они сидят в креслах рядом, оба возбуждаются и, мастурбируя, помогают друг другу кончить. Когда зажигается свет, они обнаруживают вокруг себя одиноких зрителей, привлеченных стонами Елены: поведение пары возбудило их больше, чем фильм. Эдуард гордится тем, что его жена кажется всем такой привлекательной, что ему все завидуют, что его, в отличие от других, привело сюда отнюдь не одиночество, не сексуальная обделенность, а любопытство, вкус к забавным и необычным экспериментам – черты истинного вольнодумца.
Елена чуть-чуть говорила по-английски, он же не знал ни слова ни на одном иностранном языке, и все два месяца, проведенных в Вене, в транзитном центре для эмигрантов, им постоянно приходилось хитрить, чтобы не угодить в группу выезжающих в Израиль. И они как-то выкручивались, изъясняясь на тарабарском наречии, которым обычно довольствуется большинство иностранцев в Нью-Йорке. И потом, они молоды, красивы, влюблены, и людям нравится им улыбаться и помогать. Когда они идут, обнявшись, по заснеженным улицам Гринвич-Виллидж, то напоминают Боба Дилана с подружкой с обложки диска Blowin, in the Wind. В Харькове эта пластинка была настоящей жемчужиной в коллекции Кадика. Он относился к своим сокровищам так бережно, что она могла сохраниться до сих пор, и, возможно, отработав заводскую смену, он слушает ее, потихоньку от Лидии. Вспоминает ли о своем отважном друге Эдди, который отправился за моря-океаны? Разумеется, да, он будет вспоминать о нем всю жизнь, с восхищением и горечью. Бедный Кадик, думает Эдуард, и чем больше он думает о нем и обо всех, кого оставил там – в Салтовке, в Харькове, в Москве, – тем больше благодарен судьбе за то, что он – это он.
У них было два адреса: Татьяны Яковлевой, подруги и бывшей соперницы Лили Брик, и Бродского, который члены андеграунда передавали как благословение каждому эмигранту, отправлявшемуся в Нью-Йорк, подобно тому как бедного крестьянина из Бретани или Оверни, рискнувшего попытать счастья в Париже, снабжают адресом какого-нибудь кузена, о котором ходят слухи, что он удачно устроился. Бродский, изгнанный из страны за три года до них, стал любимчиком всей интеллектуальной номенклатуры Запада – от Октавио Паса до Сьюзен Сонтаг. Он немало сделал для того, чтобы открыть глаза своим новым друзьям, по-прежнему сочувствующим левым идеям, на истинную сущность советского режима, и его позиций не ослабил даже триумфальный приезд Солженицына, потому что бородатый диссидент был суров и неприступен, тогда как Бродский, с его внешностью а-ля профессор Нимбус [18] , оказался непревзойденным мастером поэтического дискурса и приятелем всех великих мира сего. Беседа с ним, как с Хорхе Луисом Борхесом, превратилась в особый литературный жанр. Легендарный ресторан «Русский самовар» на 52-й улице Манхэттена до сих пор гордится тем, что нобелевский лауреат был его крестным отцом. Русские эмигранты в Нью-Йорке уважительно называли его начальником, так же, как, к слову сказать, называли Сталина чекисты.
18
Профессор Нимбус – главный герой серии графических романов, придуманный американским иллюстратором Майклом Слоаном.
Взяв трубку, Бродский не сразу вспомнил, что за Эдуард ему звонит: к нему приходит слишком много русских, не говорящих по-английски; однако он согласился встретиться в чайном салоне на Ист-Виллидж, уютном местечке в европейском стиле, где царил приятный полумрак, располагавший к неторопливым беседам о литературе в стиле «что тебе больше нравится: Достоевский или Толстой, Ахматова или Цветаева» – излюбленный вид спорта Бродского. Наш Эдуард, как и квартиры старой московской интеллигенции, терпеть не мог такого рода заведений, и ситуация стала еще мрачнее, когда он обнаружил, что алкогольных напитков здесь не подают. К счастью, с ним была Елена. Бродский любит хорошеньких женщин, она его очаровала – не особо и стараясь, как она потом подчеркивала, – и они начинают разговаривать, все более и более оживляясь. Эдуард сидит рядом, наблюдая за поэтом. Взлохмаченная рыжая шевелюра уже начинает седеть, он курит и беспрерывно кашляет. Говорят, у него неважное здоровье, слабое сердце. Трудно поверить, что ему нет и сорока, со стороны кажется, что лет на пятнадцать больше, и хотя Эдуард моложе совсем ненамного, он чувствует себя неугомонным дитятей рядом с умудренным стариком. Со стариком хитрым, кстати сказать; да, добродушным, да, гораздо более доступным, чем в Москве, но за его добродушием прячется снисходительность успешного человека, знающего к тому же, что, если этого новичка смоет волной, тут же появятся другие, но им придется немало поработать веслами на своей жалкой посудине, чтобы его догнать и вытолкнуть из каюты первого класса.