Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он плачет долго, и со слезами, словно прорвав плотину, выходит страдание, скопившееся после ухода Елены, а черный парень обнимает его и пытается утешить. «Baby, my baby, you are my baby…», – повторяет он, как молитву. «I am Eddy, – говорит Эдуард, – I have nobody in my life, will you love me?» – «Yes, baby, yes», – нараспев отвечает парень. – «What is your name?» – «Chris» [22] . Понемногу Эдуард успокаивается. Он рисует себе картины их будущей жизни вдвоем – той жизни, какой живут люди последнего сорта. Станут приторговывать травкой, искать прибежища в заброшенных домах и никогда не будут расставаться. Потом он снимает брюки и трусики, подставляет Крису свой зад таким же движением, как это делала Елена, и говорит: «Fuck me». Крис плюет на свой член и вводит его. Он гораздо толще, чем свеча, но Эдуард возбужден, и боли почти не испытывает. Крис кончает, они оба без сил валятся на песок и засыпают. Эдуард открывает глаза уже перед рассветом, высвобождается из объятий Криса, который спросонок тихонько ворчит, нащупывает свои очки и уходит. Он шагает по просыпающемуся городу, совершенно счастливый и гордый собой. «Я не испугался, – думает он, – дал ему себя выебать». «Молодец! – как сказал бы

его отец, – правильный пацан».

22

«Детка, ты моя детка…» – «Я Эдди. У меня никого нет на целом свете.

Ты будешь меня любить?» – «Да, детка, да». – «Как тебя зовут?» – «Крис» (англ.).

4

На дворе лето: он загорает на своем крошечном балконе на шестнадцатом, самом верхнем, этаже гостиницы «Винслоу» и прямо из кастрюли ест щи. Щи – это здорово: полная кастрюля обходится в два доллара, ее хватает на три дня, есть можно, не разогревая, и к тому же они не прокисают без холодильника. Напротив – конторы какого-то учреждения, за тонированными стеклами служащие в пиджаках, секретарши – девушки из предместий. Должно быть, видя его, они недоумевают: что это за парень, мускулистый и загорелый, который принимает солнечные ванны прямо на балконе, оставшись в одних красных трусиках, а иногда и вовсе без них? Это Эдичка, русский поэт, который обходится вам в 278 долларов в месяц, дорогие американские налогоплательщики, и презирает вас от всей души. Раз в две недели он ходит в вэлфер-центр и, вместе с другими отбросами общества, стоит в очереди, чтобы получить свой чек. Раз в два месяца с ним беседует служащий центра, который осведомляется о его планах. «I look for job, I look very much for job» [23] , – говорит он, изо всех сил коверкая английский язык, чтобы собеседнику было ясно, что все его старания напрасны. На самом деле он вовсе не look, никакой job, а всего лишь, время от времени, чтобы получить небольшую прибавку к пособию, ходит помогать Лене Косогору, который работает у русского еврея в конторе по перевозке мебели русских евреев: раввинов, интеллигентов с их коробками, набитыми полными собраниями сочинений Чехова или Толстого, в советских обложках темно-зеленого цвета, на клею, отдающем рыбой.

23

«Я ищу работу, я очень ищу работу» (англ.).

Чтобы помочь ему интегрироваться в общество, вэлфер-центр оплачивает Эдуарду курсы английского. В груп пе, кроме него, сплошь женщины: негритянки, азиат ки, латиноамериканки. Они показывают ему фото своих детей, которых у каждой – целый выводок, как всегда бывает в бедных семьях, и угощают своей стряпней, принося ее в пластиковых коробках – сладкий картофель или жареные бананы. Они рассказывают о своей стране, он – о своей, и они делают большие глаза, когда он говорит, что там не надо платить за образование и медицинское обслуживание: зачем же он уехал из такой хорошей страны?

Этого он уже и сам не знает.

По утрам он ходит в Центральный парк и лежит там на лужайке, подложив под голову пластиковый пакет с тетрадью. Долгими часами он смотрит в небо, в котором парят балконы и террасы домов для супербогатых, стоящих на 5-й авеню, где, например, живут Либерманы, с кем он практически перестал общаться и чей изысканно-утонченный мир стал для него частью давно забытого прошлого. Всего лишь год назад он ходил к ним под видом молодого писателя с большим будущим, супруга хорошенькой женщины, которую ждет карьера знаменитой модели, и вот теперь он – бродяга. Эдуард смотрит на окружающих его людей, слушает их разговоры, пытается угадать, какие у каждого шансы поменять свою судьбу. Что касается бродяг – настоящих, – то это полная безнадега. Служащие, которые приходят в обеденный перерыв съесть на скамейке свой бутерброд, дождутся в конце концов повышения, но сильно продвинуться не сумеют; впрочем, они об этом и не помышляют. Молодые ребята, по виду интеллектуалы, спорят и с крайне серьезными лицами делают пометки на каких-то листках с машинописным текстом, судя по всему, сценариях: они страстно верят в придуманные ими дурацкие диалоги, в своих дурацких персонажей, и не исключено, что они правы и сумеют прорваться в Голливуд с его бассейнами, старлетками и церемонией «Оскар». Чего нельзя сказать про раскинувшийся на лужайке пуэрториканский табор: одеяла, транзисторы, дети, термосы – эти ребята останутся там же, где сейчас, можно не сомневаться. Хотя… кто знает? Может, этот горластый ребенок, который верещит в испачканных дерьмом пеленках, отблагодарит родителей за принесенные жертвы в стремлении дать ему образование и станет нобелевским лауреатом по медицине или Генеральным секретарем ООН? А он сам, Эдуард, с его белыми джинсами и черными мыслями, что станется с ним? Переживаемое им сейчас, в шкуре нью-йоркского бомжа, – это что? Всего лишь одна из глав в бурном романе его жизни или финал, последние страницы книги? Он достает из пакета тетрадь и, опершись локтем о заросшую травой лужайку, раскуривает джойнт, купленный у мелкого торговца, с которым они подружились, а потом начинает записывать то, что я только что рассказал: вэлфер, гостиница «Винслоу», жалкие типы из русской эмиграции, Елена и как он дошел до жизни такой. Он пишет, не очень заботясь о стиле, так, как выливается на бумагу, и вскоре первую тетрадь сменяет вторая, а за ней подходит третья, он чувствует, что будет целая книга, и книга эта – его единственный шанс на спасение.

Он считает себя педерастом, но нетрадиционным сексом не занимается, ограничиваясь лишь внешними атрибутами. Как-то днем, сидя на скамейке, он выпивает с одним нытиком из соотечественников: в Москве тот был художником-абстракционистом, а в Нью-Йорке стал маляром. Молодой негр бомжеватого вида подошел стрельнуть у них сигарету, и Эдуард, из озорства, начинает его клеить. Говорит ему «I want you», обнимает за плечи, целует. Парень смеется и понемногу втягивается в игру. Они уходят трахаться в подъезд ближайшего дома. Остолбеневший художник остается на скамейке, а потом рассказывает эту историю знакомым. «Выходит, эта сволочь Лимонов и вправду стал педиком! И спит с неграми!» Про него и так уже болтают, что он будто бы работает на КГБ, что он хотел покончить с собой, когда ушла Елена. Он не спорит, ему это кажется забавным. Но вообще-то, он все-таки предпочитает женщин. Проблема лишь в том, что ему негде с ними знакомиться.

В парке, где он проводит дни за писанием книги, Эдуард подходит к девушке, распространявшей листовки Рабочей партии. Преимущество людей, раздающих листовки, – будь они левыми или «Свидетелями Иеговы» – состоит в том, что они привыкли к грубости и провокациям и любят вести дискуссии. Девушку зовут Кэрол, она худая и некрасивая, но Эдуард переживает такой момент своей жизни, когда капризы

неуместны. Рабочая партия, объясняет ему Кэрол, это американские троцкисты, сторонники мировой революции. Если говорить о мировой революции, то Эдуард «за». Он, в принципе, на стороне красных, черных, голубых, арабов, пуэрториканцев, бомжей, обдолбанных, словом, тех, кому нечего терять и кто, по определению, должен поддерживать мировую революцию. Троцкий тоже «за». Кстати, Эдуард вовсе не принадлежит к яростным противникам Сталина, но ему кажется, что Кэрол об этом лучше не знать. Горячность Эдуарда произвела на Кэрол впечатление, и она приглашает его на митинг в поддержку палестинского народа, предупредив, что это может быть опасно. «Супер», – загорается Эдуард, однако митинг, состоявшийся на следующий день, его ужасно разочаровал. И дело не в том, что речам не хватало огня, поразило то, что после них все спокойно разошлись по домам или по кафе, и единственным следствием события стал назначенный на следующий месяц новый митинг.

– Я не понимаю, – недоумевала Кэрол. – А чего бы хотел ты?

– Ну, чтобы все остались, пошли искать оружие и атаковали бы какое-нибудь государственное учреждение. Или угнали бы самолет. Или совершили покушение. Ну, не знаю, сделали бы что-нибудь.

Он зацепился за Кэрол в смутной надежде переспать с нею, однако выяснилось, что у нее есть друг, такой же революционер на словах и трус на деле; и вот Эдуард в очередной раз возвращается к себе в гостиницу один. Он наивно полагал, что революционеры живут все вместе в каком-нибудь тайном убежище, в заброшенном доме, а вовсе не в маленьких квартирках, куда друзей приглашают максимум для того, чтобы выпить кофе. И тем не менее он продолжает встречаться с Кэрол и ее друзьями: это все же хоть какая-нибудь компания, что-то похожее на семью, а ему мучительно хочется семьи, и эта потребность столь велика, что, услышав в парке колокольчики и бубны последователей Харе Кришны, под которые они гундосят свои дурацкие псалмы, он ловит себя на мысли, что быть там, с ними, наверное, не так уж плохо. Он посещает собрания членов Рабочей партии, соглашается распространять листовки. Кэрол дает ему сочинения Троцкого, и этот парень нравится ему все больше и больше. Его восхищает, что Троцкий без стеснения провозглашает: «Да здравствует гражданская война!» Что он с презрением относится к причитаниям бабья и церковников о священной ценности человеческой жизни. Что он убежден, что победители правы по определению, а побежденные – не правы и место их – на свалке истории. Это речи не мальчика, но мужа, однако больше всего Эдуарду нравится то, что рассказывал старикан из «Русского дела»: человек, произнесший эти слова, за несколько месяцев прошел путь от подыхающего с голоду нью-йоркского эмигранта до командующего Красной Армией, разъезжавшего по фронтам в бронированном вагоне. Вот какой судьбы желает для себя Эдуард, но ничего подобного ему не светит, если он продолжит валандаться с мягкотелыми американскими троцкистами, разглагольствующими о правах угнетенных меньшинств и политзаключенных, но безумно боящимися улицы, окраин, настоящей бедности.

Несмотря на острую тоску по семье, троцкисты ему смертельно надоели. И поскольку русских эмигрантов с него тоже хватит, он переносит свои вещи из гостиницы «Винслоу», их гнезда, в гостиницу «Эмбасси», еще более убогую, если такое возможно, но населенную исключительно неграми, наркоманами и проститутками обоих полов: эта публика кажется ему более элегантной. Там живет только один белый, но он не нарушает гармонии, потому что, по замечанию Кэрол – и в ее устах это не выглядит похвалой, – здешний белый одевается как негр. Первые же деньги, заработанные на перевозке с квартиры на квартиру барахла какого-то раввина, он тратит на шмотки, купленные по случаю, но яркие: розовые с белым костюмы, рубашки с кружевным жабо, сиреневые пиджаки из мятого бархата, сапоги с двухцветными каблуками – этот гардероб обеспечивает ему уважение соседей. Леня Косогор, последний из русских, с кем он еще не порвал, передает ему новую сплетню, имеющую хождение среди их соотечественников: раньше его считали педиком, чекистом и неудавшимся самоубийцей, а теперь утверждают, что он живет с двумя черными путанами и что он – их сутенер. Леня уверен, что Эдуарду было приятно это услышать.

Его окно в «Эмбасси» выходит на крышу маленького дома на Коламбус-авеню, где живут Геннадий Шмаков и еще двое танцовщиков – тоже голубых. В Ленинграде Шмаков был лучшим другом Бродского, и тот в своих интервью вспоминает о нем с большой теплотой. Щедрый, широко образованный, говорящий на пяти языках и знающий наизусть пятьдесят балетов – и Бродский, и Лимонов, в кои-то веки полностью согласные друг с другом, питают к нему тем более глубокое уважение, что Геннадий родом из простой деревенской семьи, живущей где-то в дремучей российской глубинке за Уралом. По мнению Бродского, это непреложный закон: настоящим денди может стать только провинциал.

Менее востребованный, чем его знаменитые друзья – Бродский и звезда балета Михаил Барышников, – Шмаков живет в Нью-Йорке в тени их славы: с помощью их связей получает заказы на переводы и статьи о великих русских танцовщиках. У Эдуарда уже есть неприятный опыт общения с блестящим обществом, где ему, мечтающему о первых ролях, отводится роль статиста, однако Шмаков и оба его приятеля – не звезды первой величины, а лишь их окружение, шлейф и потому не внушают ему робости. Чтобы зайти к ним, достаточно лишь перейти улицу, и ты попадаешь в атмосферу щедрого русского гостеприимства, которая согревает Эдуарду душу в те моменты, когда одиночество становится невыносимым. Они угощают его чем-нибудь вкусненьким – Шмаков потрясающе готовит, – утешают, рассказывают, какой он хорошенький и соблазнительный, словом, предлагают всю ласку и нежность, которых он ждал от гомосексуальной связи, но при этом не заставляют вступать в эту связь. «Ну, прямо как в сказке “Три медведя”», – шутит Шмаков, разрезая кулебяку.

Эдуард испытывает к Шмакову доверие, и ему – первому – читает рукопись своей книги «Это я – Эдичка», написанной летом на лужайке Центрального парка. Шмаков в восторге. Во всяком случае, находится под впечатлением. Он находит, что Эдичка злой, но злой на манер Раскольникова в «Преступлении и наказании», и потому начинает называть Эдуарда Родионом, как Раскольникова, а его книгу – «Это я – Родичка». Кроме того, Шмаков, как эстет и, безусловно, человек со вкусом, считает, что из всех талантов, которые прорезались в среде русской эмиграции, наш молодой негодяй – единственный по-настоящему современный. Набоков – бесспорно великий художник, но в то же время – университетский профессор, адепт теории чистого искусства и лицемерная свинья. «Даже Иосиф, – говорит Шмаков, понижая голос, словно боясь быть уличенным в святотатстве в отношении человека, которому он обязан всем и без которого ему бы в Нью-Йорке не выжить, – он, конечно, гений, но гений в стиле Т. С. Элиота или его друга Уистена Одена. Гений старой школы. Когда читаешь его стихи, впечатление такое, будто слушаешь классическую музыку, Прокофьева или Бриттена, а когда читаешь книгу злого мальчика Эдички, то вспоминается Лу Рид: a walk on the wild side. При этом я вовсе не хочу сказать, – уточняет Шмаков, – что Лу Рид лучше Бриттена или Прокофьева, лично я предпочитаю Бриттена и Прокофьева, но ведь перформанс Лу Рида в Factory – это более современно, чем представление “Ромео и Джульетты” в Метрополитен Опера, с этим не поспоришь».

Поделиться с друзьями: