Листочки из тетради
Шрифт:
Усмехнулся, бросил комок травы в реку и резко встал, точно его кто окликнул. Туман прижался к земле, и камыш на том берегу казался косматой гривой. «Не знаю, сынок, не знаю. Поживем — увидим…»
…Ключом открыл дверь. На цыпочках, не желая встречаться с Машей, прошел в свою комнату. У изголовья кушетки зажег лампу. На смятой подушке — раскрытый томик словаря. «Маша положила». Наклонился и стал читать подчеркнутое красным карандашом: «Сам… Само… Самость или личность впереди всего, который сам себя и своя выгоды ставит выше всего, себялюбивый и корыстный, кому чужое благо нипочем…»
Закрыл
«Вот тебе и мой лучший чабан Яресько… Эх, дедусь, дедусь, да разве все это ко мне подходит? А может, подходит? И придумал же старик… Самость, личность… Да, тут что-то есть… Видно, не зря старик… Он зря не стал бы…»
Опустился на кушетку и задумался. Вздрогнул, когда чья-то рука коснулась его взлохмаченной головы. Это Маша неслышно появилась и присела на кушетку.
— Есть хочешь, Кирюша?
— Я думал, ты спишь. Неужели разбудил?
— Тебя поджидала. Что так долго?
— Быстрее не мог. И так… торопился… на «вороных» мчался, а они…
— Что же теперь, Кирюша?
— Не знаю что. В голове, веришь, такое творится…
— Может, в другой район?
— Варягом? — Насильно, невесело рассмеялся. — Такой я кому нужен?
— Но и здесь тебе оставаться нельзя.
— Не знаю. Маша…
В райкоме все выглядело привычно. На перилах крылечка сидел шофер и читал газету. «Наверно, обо мне читает», — подумал Кирилл. По коридору быстрой походкой шел инструктор Рясинцев. Нырнул в свою комнату, будто и не заметил Кирилла. «Отвернулся? Скоро… А какой же ты, Рясинцев, был внимательный да ласковый. Напополам переламывался, руку тряс. Как же быстро переменился, перестроился…» Рассыльная Нюся улыбнулась, но улыбка ее точно говорила: «Я хотя и не была на том тайном голосовании, а все знаю, и мне жалко вас, Кирилл Михайлович…»
В кабинете инструктор крайкома и Андрей Ильич. Инструктор курил, сидя на диване, и не то чтобы сурово, а с упреком посмотрел на вошедшего Дедюхина. Андрей Ильич улыбнулся, протянул руку. Инструктор курил и думал о том, что надо звонить в крайком и что-то делать с Дедюхиным — нужно человека определить к месту. Дедюхин еще молод, урок, преподанный ему на конференции, пойдет на пользу. «Надо его сохранить, — подумал он, сбивая пепел с папиросы. — Можно перебросить, скажем, в другой район. Новые люди, новая обстановка… Споткнулся — встанет, поднимется. Как это говорят: за одного битого двух небитых дают». И обратился к Дедюхину:
— Как спалось, Кирилл Михайлович?
— Лучше спроси не как спалось, а как думалось?
— Понятно… Еще не одну ночку проведешь с открытыми глазами, душой переболеешь. — Потушил папиросу, улыбнулся. — Ну ничего, сильно духом не падай…
— А ты меня не жалей. Не люблю!
— Не в жалости, друг, дело. Надо нам поразмыслить о твоей судьбе. Вот позвоню, буду просить о переброске в другой район…
— Этого делать не надо, — бледнея, решительно заявил Дедюхин. — Не звони и не проси.
— Почему? — Инструктор повел плечами. — А что будешь делать? Подумал ли об этом?
— Да, подумал. Только насчет переброски — не дело это… Тут я упал, тут и поднимусь… Попрошу самую рядовую работу. Найдется у тебя, Андрей Ильич, что-нибудь?
Андрей Ильич еще раз молча пожал Кириллу руку. Они отошли к окну. Отсюда хорошо была видна пойма Егорлыка и тот срезанный водой курган, на котором сидел ночью Кирилл. За Егорлыком расстилалась желтая, тронутая осенью степь. А день стоял яркий, полный тепла и света.
ЧЕТЫРЕ РАИСЫ
Вначале показалось странным: четыре доярки и все Раисы. Потом мне объяснили: когда они родились, то имя это в станице Родниковской было самым ходовым, и поэтому, сколько в тот год появилось на свет девочек, все они были наречены Раисами. В Родниковской также много Таисий, Людмил. В
той же станице, например, есть восемь ребят-одногодков — все Валерии.Учились Раисы в одной школе и были неразлучными подругами. В прошлом году летом вместе приехали на молочную ферму. Бригадир, он же зоотехник, Яков Гордеевич, молчаливый и до крайности угрюмый мужчина лет пятидесяти, был несколько удивлен. Он взял у подруг аттестаты зрелости и письменное отношение из правления, надел очки, читал молча, сопел простуженным носом. Затем, не сказав ни слова, отвел будущих доярок в небольшую, в одно окно, комнату. Четыре кровати с помятыми матрацами стояли в ряд.
— Ферма наша от станицы далековато, — сказал Яков Гордеевич скучным голосом, — так что домой, к матерям, не находитесь. — Почесал затылок, еще раз посмотрел на аттестаты. — Стало быть, пожелали заиметь трудовой стаж? Это можно. И стажируем по части доения, и можем замуж повыдавать… Скрывать не буду, с женихами у нас плоховато. Живем на отдалении, житуха, чего греха таить, скучнейшая, и через ту причину молодцеватые парни сюда не залетают. Расчету нету.
— Не беда! Проживем и без женихов.
— И скучать не будем, мы веселые.
— Хорошо, ежели так. Веселость — дело стоящее, — одобрил Яков Гордеевич зевая. — А скажите, девчата, как я буду вас различать? И зачем вы все Раисы?
— Мы, дядя, разные… Присмотритесь.
— Я не в том понимании. Одну, к примеру, окликну, а все примчитесь.
— Вы кличьте нас по фамилии.
Три Раисы молчали. За всех отвечала четвертая — Раиса Новикова, девушка, видать, самая бойкая на язык. Смуглолицая, похожая на цыганку, она говорила смело, с усмешкой. Ее подружка, Раиса Шумейко, в сереньком платье, перетянутом лаковым поясом, готова была рассмеяться. На груди у нее русая коса в руку толщиной. По серым, искрящимся от избытка беспричинной радости глазам видно, как ей трудно удержать смех. Раиса Подгорная, курносая толстушка, не слушала бригадира и по-хозяйски осматривала кровати и матрацы. Раиса Одинцова, с тонкими чертами лица и красивыми, разлатыми бровями, грустно смотрела в окно, на нескончаемо тянувшуюся серую, поросшую терновником ложбину.
— И еще хочу предупредить, девчата, — все тем же скучным голосом говорил Яков Гордеевич. — Доение — труд нехитрый, но тяжелый. От него кости болят и пальцы пухнут. Попервах, может, придется и всплакнуть… Так как? Сдюжите, красавицы?
Раисы молчали.
Верно, первые дни девушкам с непривычки было тяжело. Ломило поясницу, болели руки от кистей до плеч, опухали и плохо сгибались пальцы. Но Раисы не сдавались, не жаловались. Новому делу обучались так же настойчиво, старательно, как и грамоте в школе. Через две недели умели «сразу, в один миг» засыпать и быстро, точно по тревоге, вскакивать с постели в три часа ночи. В этот час начиналась первая дойка. В коровнике Раисы появлялись первыми. К зиме, когда ложбину занесло сугробами, Раисы и кормление коров и дойку освоили так, что не уступали пожилым, опытным дояркам.
— Молодцеватые попались мне девчата, — хвалился Яков Гордеевич. — Старательная у них жилка. Толк будет. Только боязно, — заимеют стаж и через год-другой разлетятся, как те птицы, что торопятся в теплые края. А жалко будет с ними расставаться.
Радовало бригадира не только трудолюбие девушек. Четыре Раисы нарушили однообразную, с годами установившуюся тишину, принесли на ферму веселье, смех. Якову Гордеевичу, человеку пожилому и по натуре мрачному, нравилось слушать чистые девичьи голоса. Как только смеркалось, песня возникала неожиданно, и тогда жизнь на ферме казалась необыкновенно хорошей.