Литератор Писарев
Шрифт:
— А еще чем намерены вы утешаться, ваше высокопревосходительство? — дрожащим, высоким от гнева голосом осведомился Писарев. Его трясло. Непослушными руками он вцепился в отвороты халата.
— А другое утешение мне отец Василий подсказал. Ничего, говорит, не горюйте, их очень скоро забудут, и весь вред выветрится. Дети нынешних гимназистов при имени Писарева только и вспомнят анекдот, что жил некогда глупец, лаявший на самого Пушкина, наподобие крыловской Моськи. А внуки не припомнят и анекдота, и ни один учитель не поставит за это единицу…
— Лжете вы, — хрипло крикнул Писарев, — лжете про гимназистов! Агент полиции ходит в бархатной рясе, декламирует басни Крылова и предсказывает будущее!
Он разорвал тесемки, которыми был завязан халат, зачем-то сбросил его и так стоял в одной лишь ветхой длинной рубахе, нелепо растопырив руки, давясь словами. Потом упал навзничь. Ударила сигнальная пушка: полдень. Но Писарев не слышал. Он потерял сознание.
ЭПИЛОГ
Один славный мастер учил, что конец романа, подобно концу детского обеда, должен состоять из конфет и засахаренного чернослива. На практике это означает, что точку надо ставить в тот момент, когда герой выпутается из беды или добьется цели, — не раньше, но и не позже, а стоит промедлить — и начнется новый сюжет, в ходе которого чернослив, очень возможно, будет съеден без остатка.
Когда пишешь роман-биографию — сочиняешь, если позволено так выразиться, правду, — этот совет, к сожалению, неприменим. Биографии все кончаются плохо, и почти ни одна не совпадает со своим сюжетом. Но считается, что биограф не вправе покинуть героя прежде, чем тот простится с жизнью. Итак, доскажем необходимое.
В ту апрельскую ночь шестьдесят пятого года, когда умер старший сын Александра II — в Ницце, на вилле Бермон, — принцесса Дагмара Датская, невеста усопшего, как ни была безутешна, не смогла не заметить выдающихся достоинств нового русского цесаревича. По чудесному совпадению, чувство ее и на этот раз оказалось взаимным и умилило родителей суженого. Так что по истечении годичного траура назначена была помолвка. Покушение Каракозова все испортило и омрачило: помолвку перенесли на середину июня, а торжественный въезд высоконареченной невесты в Петербург — на вторую половину сентября, чтобы в памяти встречающих расплылись очертания безликого чучела из белой мешковины, трепещущего на веревке посреди Смоленского поля.
«Торжественный въезд, — записал 17 сентября 1866 года П. А. Валуев, — состоялся при великолепной погоде, с большим великолепием земного свойства. Да будет это согласие неба и земли счастливым предзнаменованием… Прекрасные стихи кн. Вяземского под стать той милой Дагмаре, которой и наименование он справедливо называет милым словом».
Чуть ли не в этот самый день (измучивший обитателей Петропавловской крепости нескончаемой пушечной пальбой) в Париже умер от чахотки молодой русский юрист, некто Александр Пассек; его подруга, госпожа Маркович, более известная в отечественной литературе под псевдонимом Марко Вовчок, закрыла покойнику глаза и придавила веки пятифранковыми монетами.
В последующие две недели датскую принцессу по утрам наставляли в православии, по вечерам развлекали: то спектакль в Большом театре, то музыкальный вечер в покоях императрицы… А госпожа Маркович заказывала на заводе свинцовый гроб, ездила по знакомым — занимать деньги, вела переговоры с директорами железной дороги.
«Не могу понять, — брюзжал Тургенев в своем Баден-Бадене, —
зачем нужно перевозить тело, чтобы похоронить его не там, где его настигла смерть. Во всяком случае, г-жа М. делает это не из религиозных соображений. Ну, да что об этом говорить».По желанию матери Пассека, Татьяны Петровны (доселе именовавшей избранницу своего милого Брити не иначе как волчицей), он был похоронен в Москве, в Симоновом монастыре; произошло это в начале октября; через несколько дней в Петербурге, в Зимнем дворце торжествовалось миропомазание принцессы Дагмары — отныне благоверной княгини Марии Феодоровны. Бракосочетание назначено было на двадцать восьмое; ожидались большие милости; Маркович спешно выехала в столицу, чтобы, воспользовавшись благоприятной минутой, хлопотать о напечатании «Проекта преобразования тюрем» — того самого проекта, в котором, по мнению бедного Пассека, заключался смысл его короткой жизни.
Расчет Марии Александровны оказался верен: рукопись обещали издать. Еще бы: разве возможно в столь радостный для государства миг отворачиваться от гуманных предположений? Как не подумать о будущих заключенных, смягчая участь нынешних? Празднество ознаменовалось манифестом, извещавшим, что император «преклонил заботу к участи скорбящих и бедствующих членов вверенной ему святым Промыслом великой семьи народной…». Короче говоря, тем из скорбящих и бедствующих, кто после приговора вел себя безукоризненно, наказание сокращалось на целую четверть.
Мария Александровна знала от Раисы Гарднер петербургский адрес тетушки; прочитав манифест, сразу отправилась на Малую Дворянскую; плакали вместе от жалости друг к другу, к самим себе, но и от радости за Митю: срок заключения убавился на восемь месяцев, так что ждать оставалось, по расчету Варвары Дмитриевны, не более недели.
Задержаться так надолго Мария Александровна не могла — торопилась в Москву, — но твердо обещала объявиться через месяц.
Ровно через месяц, на обратном пути во Францию, Мария Александровна остановилась на двое суток в Петербурге и навестила родных.
А Писарева выпустили только восемнадцатого ноября: инженер-генерал Сорокин документально доказал как дважды два и Варваре Дмитриевне, и высшему начальству, что раньше — нельзя, что это было бы противно законам. Вот и получилось, что Писарев снова увидел эту женщину не то на десятый, не то на одиннадцатый день своей свободы.
Она была старше, и троюродная, и замужем (и где-то в Черниговской губернии прозябал Афанасий Васильевич, а в пансионе под Парижем — двенадцатилетний Богдасик); и дамы уверяли, что она нехороша собой, а литераторы — что ее талант весь израсходован; незнакомых фраппировали ее манеры, знакомые находили излишне пространным перечень ее увлечений; а главное — она носила траур по этому Пассеку и выглядела бесконечно грустной, и явно думала о прошлом, роняя в разговоре, что, дескать, тогда только и счастье женщине, когда она так верит, так любит, что покоряется во всем любимому человеку.
Но все это не имело никакого значения.
В ее присутствии сразу проходили сонливая тоска и головная боль; через час после расставания с нею накатывала тревога, не отпускавшая до следующей встречи; видеться с нею как можно чаще — вот и все, чем можно было спастись; а она уезжала во Францию.
На вокзале, после целого дня самых невозможных признаний, было произнесено, что она подумает о переселении в Петербург; Писарев упрочит свое положение в журналистике и заработает побольше денег — однако же не в ущерб здоровью, — а она заплатит — сама, сама! — тамошние долги, пристроит сына в хорошем месте и к весне, может статься, вернется, может быть и насовсем, ведь в Париже ни единой родной души, а здесь — такой славный младший брат, веселый, умный и послушный.