Ливонская война
Шрифт:
Страшны стали лица нищих — страшны той блаженной, неукротимой истовостью, что выплеснул на них Иван из своей души.
— Не дарю я вас, дабы не облыгали, не очернили ваших душ злопыхи и недоброхоты. С чем пришли, с тем и уйдите, и пусть не скажет никто про вас: «Царскими дарами движется их речь!» Да и что дары, что злато?.. — Взгляд Ивана стал ещё суровей, голос — проникновенней. Подкупал и вдохновлял этот голос! — Душу свою я вам отдал!
Царские стольники, подхлёстнутые взглядом Захарьина-Юрьева, кинулись отбирать у нищих ковши и чаши. Нищие, словно не зная, чем занять освободившиеся руки, вдруг закрестились, галдёжно понесли своё заученное, извечное: «Спаси Бог!..»
— Ступайте! — нетерпеливо сказал Иван. — Ступайте, братия! Да будет благословен ваш путь! Тебя, старец, —
— Како ж, государь?! Помилуй Бог!.. — Вместо благодарности нищий в отчаянье повёл руками по своим лохмотьям.
— Не устыжайся своего рубища, старец… Истинное в человеке — токмо душа! Всё прочее — прелукавие… и обуза, и гнёт, от которых душа истощается и грязнет в грехах. А ты блажен, старец! Душа твоя покойна, сердце чисто.
— Блаженны чистые сердцем, — угодливо и великодушно гуднул Варлаам, — им дано лицезрение Бога.
— Проводи-ка, боярин, дорогого гостя к нашему столу, — обратился Иван к Захарьину. — Чаша заздравная уж полна и ждёт его.
Захарьин степенно, с услужливой и чуть показной вежливостью (знал же, какими глазами следит за ним вся палата!), повёл нищего к всходу на помост, помог подняться по ступеням, подвёл к столу, не торопя, усадил на лавку рядом с Темрюком. Михайло разулыбался перед старцем и в порыве хмельной, суматошной любезности даже придвинулся к нему панибратски.
Федька подал старцу заздравную чашу — братину-пролейку с круглым, как шар, дном: не поставишь такую на стол — опрокинется! Идёт она по кругу из рук в руки, пока не опорожнят её до дна, а дно её глубоко — в полведра чаша!
Старец принял чашу, как ребёнка из купели, поднялся с лавки, глаза вперились в царя, будто в образ, — будь руки свободны, так и закрестился бы на него, как на образ. Начал, как молитву:
— Всем рекам река Ерат, всем горам гора Авор, всем древам древо кипарис, лев всем зверям зверь, ты, государь, — царь всем людям и царям! Долго ждала земля наша твоего пришествия, долго ждала твоего возмужания. Не было воли единой над нашей землёй — и радости не было на её просторах. Сыны её неправедные тяжкими прокудами [204] изнуряли её и казнили муками разночинными. Писано убо: горе тебе, земля, коли царь твой отрок и коли князья твои едят рано. Благо тебе, земля, коли царь твой мужествен и князья твои едят вовремя, для подкрепления, а не для пресыщения! Здравствуй, государь, на благо земли нашей!.. Пребывай в благочинии, в крепости и мудрости, и свершится, как предречено: «Мудрый царь вывеет нечестивых и обратит на них колесо!»
204
Прокуда — вред, зло.
Старец отпил из чаши, бережно, любовно передал её стольникам. Те отнесли её на боярский стол — и пошла чаша по кругу, посолонь [205] , из рук в руки, от одного к другому… Потекли заздравные речи, полилось вино… Виночерпии стали властвовать на пиру. Чинно и церемонно разносили они по столам ендовы и братины, ловко, умело и споро наполняли ковши и чаши. Так же чинно и церемонно творились здравицы: принявший заздравную чашу вставал, кланялся на три стороны, стараясь не расплескать вина, говорил своё слово, пил вино — и снова кланялся…
205
Посолонь — по ходу солнца, с востока на запад.
Старшим — боярам и окольничим — дозволялись большие здравицы: говорить они могли сколько пожелают, остановить их мог только царь, и считалось большим почётом, когда царь прерывал здравицу. Младшим — детям боярским, дворянам, дьякам — большие здравицы были не велены, велеречивость для них считалась неприличной, нечиновной, и боже упаси младшему быть прерванному царём.
Раньше на пирах царь прерывал только самых чиновных,
самых родовитых… Нынче принялся прерывать чуть ли не каждого, и прерывал зло, нетерпеливо, от нежелания слушать, а вовсе не от желания почтить. Младших же, наоборот, слушал терпеливо, позволял им говорить больше обычного и пил с ними больше и охотней, чем с боярами, и кубки потешельные слал чаще… Раньше младшим, чтоб удостоиться чести получить из рук царя потешельный кубок, великую службу сослужить надобно было либо единым духом осушить до дна заздравную чашу. Службу младших, даже великую, царь редко замечал, ещё чаще её утягивали старшие, а заздравная чаша была велика — показать её дно царю мало кто мог! С чашей в четверть среди бояр справлялся только покойный боярин Хворостинин, меньший брат воеводы Шереметева — Никита да ещё воевода князь Воротынский. Воротынский однажды показал царю дно даже двухчетвертной чаши. Было это на царской свадьбе… Иван, не миловавший Воротынского за его злословие о своей невесте — Марье Темрюковне, не хотел как раз на своей свадьбе с Марьей слать Воротынскому по обычаю потешельный кубок за показанное дно заздравной чаши и повелел подать чашу в две четверти. Думал, что такую-то уж чашу Воротынский не осилит! Но Воротынский осушил громадную чашу, получил от Ивана кубок, да вот только на лавке не удержался: пришлось слугам вытаскивать его из-под стола, тащить прочь из палаты, на улицу, откачивать да везти в поганой телеге домой. Сраму добыл тогда воевода больше, чем почёта!А среди меньших один лишь дьяк Василий Щелкалов неизменно показывал на всех пирах дно заздравной чаши, чем и привлёк к себе царский взор. Пошёл дьячина в гору, быстро пошёл и потому ещё, что не только в питии хмельного зелья ловок был, но и кое в чём ином!..
Нынче тоже не отступился Щелкалов, хотя нынче, как никогда, долог был путь чаши к нему, и он успел уже изрядно подпить, пока дождался своей очереди.
Приняв чашу, Щелкалов попросил виночерпия наполнить её доверху и, как обычно, обратился к Ивану:
— Дозволь, государь, мне, дерзкому, осушить сию чашу велию во здравие твоё, во славу твою, во многая лета твои!
Пил он долго, мучительно… В уголках его губ то и дело выступали алые, пенистые капли и медленно текли по бороде — казалось, не пьёт он, а заталкивает в себя что-то острое, ранящее его… Осушив чашу, он показал её дно царю и изнурённо, не имея уже сил раскланяться, опустился на лавку. Глаза его остекленели, рот, полный алой закипи, перекорёжило судорогой. Он тяжело и хрипло дышал, покрываясь испариной. Тяжко далась ему нынче заздравная чаша!
Иван смилостивился над ним, послал ему кубок без вина и повелел принять его сидя. Щелкалов попытался было благодарить Ивана, но из его судорожного рта не вырвалось ни единого мало-мальски внятного слова.
— Оставь свои потуги, дьяк, — сказал весело и потешенно Иван, — того и гляди обблюешься иль вовсе помрёшь! Исхабишь нам пир! Пото ль мы тебя пожаловали?! — Иван издевательски хохотнул. — Испросталось чрево твоё, дьячина… Чарочки тебе пригублять отнеле. Не суйся в волки с телячьим хвостом!
Иван, посмеявшись над Щелкаловым, оставил его в покое. Вспомнился ему другой питок — боярин Хворостинин, выпивавший четвертную чашу, как чарку, и заедавший её целой головкой редьки, что тоже было немалым дивом. Бывало, как начнёт Хворостинин хрумтеть редькой, пережмуривая в блаженстве наливающиеся слезами глаза, так у многих от этого хрумта такие корчи начинали проскакивать по лицу, что казалось, будто их сажают на кол.
Вспомнив о Хворостинине, Иван вспомнил и о его сыновьях, спросил: призваны ли они на пир?
— Призваны, государь, — ответили ему стольники. — В Святых сенях обжидаются, чтоб ударить тебе челом.
Иван повелел кликать их в палату.
Братья Хворостинины вошли несмело, поочерёдно… Первым переступил порог Андрей — старший из братьев, за ним — Дмитрий, за Дмитрием — Пётр.
Иван позвал их подойти поближе, и опять братья двинулись друг за дружкой.
— Вижу, в истинном законе взрастил вас отец ваш, — сказал Иван с удовольствием, когда братья приблизились к его столу и поклонились ему. — Назовите свои имена и скажите мне всё, что желаете сказать.