Ливонская война
Шрифт:
— Скажи, Алексей Данилович… — Иван впервые назвал Басманова по имени и отчеству. — Скажи, возьмём мы Полоцк?
Басманов хоть и не ожидал такого вопроса, однако не растерялся. Подумав, спокойно и достаточно твёрдо ответил:
— Можем взять. Феллин был покрепче, и то взяли! Пятьсот пушек на стенах стояло…
— А буде, повернуть назад, покуда не поздно? Буде, чересчур много задумал я? На своих подданных управы не сыщу, а уж вздумал чужих государей управить!
Басманов украдкой глянул на Ивана — лицо его было сумрачно, взгляд непритворно растерян.
— Мало задумаешь, ещё меньше сделаешь! Не в поучение тебе реку, государь, — к слову. Отступишь от Полоцка — вовсе управы не сыщешь. Закусят удила! Возомнят, что застрашился ты… Собаке спину покажи, непременно вцепится. Токмо сейчас и нужно тебе твёрдым быть, силу свою проявить… Воротынского нет, Шереметева нет, Курбского нет!.. Думаешь, не мнят они, что без них ты как без хребта?!
— Ты будто у каждого в мыслях
— То верно, — с напряжённым придыханием выговорил Басманов, не решаясь смотреть на Ивана, но выкручиваться и юлить не стал — не потому, что Ивана трудно было обвести, а потому, что другого такого случая высказать ему всё, что думал, могло и не представиться. — Токмо верно и то… — Басманов решился всё же посмотреть на Ивана — тот выжидательно смотрел на него. — …что можно нести на брань свой живот за тебя, государь, и быть твоим недругом. На брани живота можно и не лишиться, а ежели не пойти с тобой, в открытую воспротивиться… — Басманов снова глянул на Ивана. Иван встретил его взгляд холодным прищуром. — Многие честно идут за тобой, не тая за душой противы, — отступился Басманов, но вовсе не потому, что застрашился неожиданной перемены в Иване, потому, что решил подступить к нему с другой стороны. — Многие всей душой с тобой, и, мню, таких больше, но они слабы… У них нет той силы, которая есть у тех, кто противостоит тебе.
— Чего ты хочешь, Басманов? — резко и прямо спросил Иван. — Ты хочешь отодвинуть от меня сильных и стать на их место?! Но ты слабый, бессильный… Почто мне слабые и бессильные? У меня у самого мало силы.
— У тебя самая большая сила, государь, — у тебя власть! И ежели те, чьи души пылают за тебя, государь, получат сию власть, они обратят её в такую силу, что противостать ей сможет токмо один Бог!
— Такая сила и меня сметёт! — усмехнулся Иван. — Бога с небес призывать, чтоб совладать с нею?! А ежели он не сойдёт?
Басманов замялся: Иван остро подметил и сбил его с мысли.
— Рассудителен ты, Басманов, вельми рассудителен… Слушаю тебя и дивлюсь порой: по моим мыслям след в след ступаешь. Умна твоя голова, так умна, что ей верной-то быть нелегко. Собака потому и верна, что собака она… Ума в ней много, да не как в человеке. При великом уме хвостом не виляют, понеже душе тошно, а ежели и виляют, то сцепя зубы.
— Разумею тебя, государь… Истина в твоём суждении великая. Что мне ответить тебе на сие?..
— А ты мне на сие не отвечай. На сие изворотом ума любой ответ добыть можно. Ты мне скажи иное: почто ты, боярин, кровь от крови боярин, хоть и величества незнатного, обаче ж — боярин, а супротив бояр идёшь? Супротив своего сословия, где ты выпестовался, где корни твои соков набрались, чтобы жить и, подобно дереву, стоять под солнцем. Почто ты тщишься вырубить тот лес, в котором сам возрос, а себя прижить на иной земле?.. Которая, буде, не по тебе? Почто предаёшь своё сословие, почто отметаешься от него и мнишь, что, раз изменив, не изменишь другой?
— Труден твой вопрос, государь. Тяжкую истину ты изрёк… Что мне ответить тебе? — Басманов задумался.
Руки его, до сих пор неподвижно лежавшие на коленях, напряглись, твёрдо упёрлись в колени, поддерживая его как-то сразу отяжелевшее, навалившееся на них тело. Даже голова слегка приклонилась, но глаза смотрели прямо, чуть исподлобья и напряжённо, будто прицеливались во что-то. Понимал Басманов, что его ответ может решить его судьбу, и не торопился… Не такого разговора с Иваном хотел он, но ни тонкость, ни осторожность не удались: Иван всё время сбивал его, вынуждая к прямоте, и в конце концов пошёл напролом, как он часто и поступал, стремясь добиться прежде всего того, что нужно было ему самому.
Долго молчал Басманов. Иван терпеливо ждал. Басманову казалось, что этим своим терпеливым ожиданием Иван просто издевается над ним, забавляясь, как кошка с пойманной мышью, — это смешивало его мысли, лишало уверенности… Но виделось Басманову и другое: растерянность Ивана, и даже смятение, одиночество, которое тоже угнетало его, однако всё-таки не настолько, чтобы он мог приблизить к себе любого, мало-мальски понравившегося или верно служащего ему человека. Собственное расположение к человеку и его верная служба, вероятно, мало значили для Ивана. Что-то другое, одному ему ведомое, искал он в людях, и если находил — приближал к себе, не находил — оставлял в стороне, не без почестей и не без милостей: за заслуги жаловал и вознаграждал, как всех, за провинности карал — тоже как всех… Можно было высоко подняться в чинах, стать почитаемым и важным, но никогда не добиться даже благосклонности его, и любой из его любимцев мог оскорбить эту чинность и важность, наплевать на почитаемость и поднести кукиш под самый нос, как самому ничтожному холопу. Этого-то и хотел всегда Басманов — иметь возможность поднести кукиш под самый чиновный нос. Ни важности, ни чинов, ни почитаемости, ни даже богатства не хотел Басманов — он хотел власти, потому что чувствовал в себе достаточно
силы и ума, чтобы с достоинством распорядиться этой властью, и прежде всего лишить возможности чиновных и важных нерадивцев и глупцов присваивать себе его заслуги. Всю свою жизнь он стремился добыть эту власть. При прежнем государе, великом князе Василии, Басманов не многого добился: Василий хоть и был своенравен и крут, но старины держался крепко. Знатные и родовитые при нём стояли твёрдо, и пробиться сквозь них было почти невозможно. Крепкая стена загораживала государя: Бельские, Мстиславские, Шуйские, Воротынские, Глинские, Оболенские, Курбские, Челяднины, Захарьины, Шереметевы, князья тверские, смоленские, ярославские, звенигородские, ростовские, стародубские, рязанские, Рюриковичи, Гедиминовичи [85] … Многим из этих родов, даже в седьмое колено, не был в версту Басманов. Все его помыслы и устремления должны были расшибиться об эту стену и погибнуть под ней. Но наследник Василия, только окрепнув и возмужав, повёл себя иначе. Когда в семнадцать лет он обвенчался на царство и непреклонно стал прибирать к своим рукам всю власть, не останавливаясь ни перед чем, даже перед грозностью В могуществом древнейших родов, Басманов понял, что к этому государю ему будет легче пробиться и только с его помощью он сможет занять то место, которое считал достойным себя.85
Гедиминовичи — предки великих литовских князей, переселившиеся в разное время на Русь.
И вот он сидит в полушаге от Ивана и в полушаге от своей цели, к которой шёл всю жизнь. Но как трудны и опасны эти последние полшага! Он может перешагнуть пропасть и может свалиться в неё.
Он понимал и оправдывал жестокость Ивановых вопросов. На его месте он поступил бы точно так же. Иваном руководила не только боязнь ошибиться, как это уже не раз случалось с ним, но и желание приблизить к себе человека именно такого, какой ему был нужен. Но каков он, этот человек, который нужен ему? И таков ли он, Басманов? Может быть, всё, что у него есть за душой и что он искренне выложит сейчас Ивану, как раз и не нужно ему?! И все его раздумья, колебания ни к чему: даже если ему и удалось бы отгадать, каким он должен быть, чтобы завоевать любовь и доверие Ивана, он им не станет, если он не такой. И не нужно думать, не нужно молчать и возбуждать в Иване излишней подозрительности. Нужно сказать ему правду и довериться судьбе.
— Коли сын отцу изменяет — не всегда плох сын, — заговорил Басманов тихо, но твёрдо и решительно. — Бывает, и отчизне изменяют не потому, что душа изменчива и помыслы нечисты…
Глаза Ивана полыхнули холодным огнём при этих словах Басманова, но он сдержался, ни слова не сказал ему и даже отвернулся от него совсем, чтобы не показывать своих чувств.
— Ежели отец постыл, а отчизна — мачеха, токмо убогая душа станет им служить. Ибо такой душе не нужны ни честь, ни доблесть, ни всё иное… Она сыта крохами со стола велиможных и радуется лишь благоволению к ней. У меня не такая душа, государь, а в сословии своём я пасынок. И возрос я не в лесу, а на опушке… На отшибе! И тех жирных соков, на коих выпестовались мои сословцы, я не хватил. И к счастью! Ибо данное мне Богом не обросло тугой корой и мхом, не закоснело, питаясь жирными соками, от которых всё тучнеет и тупеет. Легко взрастать и подниматься в гуще: хоть медленно, неверно! Трудно — на опушке: и дровосек налегке срубит, и буря свалит! Но кто возрос на опушке, государь, тот смел и стоек, хоть с виду порой и неказист. Так и я, государь… Я не трус, не глуп… Многому научен, а кое в чём — получше от иных! Но что с того? Я неказист, непородист. И будь я хоть десяти пядей во лбу, мне путь один, как всякой незакистой деревине, — на дрова — и в печь. А ежели и не угожу в печь, то достою до дряхлости и подломлюсь… Без пользы, без славы!.. А те, кто прям и высок, за одно лишь сие обретают славу, и честь, и доблесть! Но я також хочу чести и славы, понеже достоин её не менее других. А от кого — и поболее! За заслуги свои хочу я чести, и токмо за заслуги! У нас же издревле стоят на том, что у малых больших заслуг не бывает! Но паче того, большие у малых их ум обирают, на себя пристяжают их ловкость и дело любое полезное и все за своё выдают. А малых в застении держат. Я же не желаю быть в застении из-за малой породы своей. За то и пылаю ненавистью на тех, которые стяжают все блага породой и знатностью, а ума и на вершок не имеют.
— И к кому же ты тщишься приткнуться со своей ненавистью? — спросил Иван. — Уж не ко мне ли?!
— К тебе, государь.
Басманов выжидающе смолк. Говорить ему больше было нечего — он всё сказал. Ему оставалось только ждать, и он ждал — с таким чувством, что его будто нет совсем, что он исчез, весь перейдя в этого сидевшего рядом с ним человека и растворясь в нём, как соль растворяется в воде. Захочет этот человек — выпустит его из себя, вернёт ему душу, снова вдохнёт в неё силу, желания, стремления, не захочет — он так и останется в нём, и этот человек даже не почувствует, что похоронил в себе ещё одну — какую уже?! — человеческую жизнь.