Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
— А ты не трогай Чоба! — кричу я, торопясь предупредить очередной взрыв смеха. — Человек и вправду болен. Этот не из тех, что притворяются. Вот ты, командир, выделил ему каменистый участок, но ведь он не отказался?
Я нарочно тяну, чтобы унять волнение, мешающее мне говорить, ищу более веских улик.
— Ты просто ненавидишь его, смертельно ненавидишь. И не одного его. Но Чоб не лицемер. А вот ты отнял у него добавку горячего. Как раз теперь, когда ему так трудно…
Я готов выплеснуть ему в лицо все, что думаю о нем, все, что накипело на душе. Но в это время "Туф веницейский" поднимает обе руки.
— Хорошо,
— Ну и что?
— Да ничего. Нет-нет, пожалуйста. Я со всем уважением. Ты же не будешь претендовать на большее…
— Нет, отчего же? Буду! И Коман тоже! — возражаю я, потому что не хочу уступать ему ни в чем. — А остальное тебя не касается.
— Да что зря молоть языком, — вдруг говорит Туфяк примирительно. — Твой участок тоже каменистый? Или нет?
— Нет, — настороженно отвечаю я. — А тебе это зачем?
Туфяк молчит мгновенье, словно размышляя, ответить или нет. Потом подходит к Грише, мягко берет его за руку:
— Слушай, Чуб-Чоб, ты ведь и в самом деле болен. Иди-ка на мое место, а я перейду на твое.
Поддерживая Гришу под мышки, он без особого труда переводит его на свое место. Потом возвращается на участок Чоба, вытягивается на цыпочках, затем наклоняется, измеряя глазами глубину вырытой мною ямы. Взглядом предлагает мне посмотреть, если хочу, до какой глубины он добрался, и, поплевав на ладони, начинает колупать ломом землю.
Остальные возвращаются на свои места, а я, не сознавая ясно, что делаю, тоже хватаю лом. Хотя что я говорю? Я прекрасно понимаю, что происходит, да вот боюсь смотреть правде в глаза. Истина заключается в том, что Туфяк при всех бросил мне вызов. Бросил в лицо. Не простое это соревнование…
Лихорадочно работаю, краем глаза слежу за ним. Я вижу только его плечи, равномерные их движения, руки, сжимающие лом. Он не бросает лом, как я, а ударяет точно, в одно и то же место, и ничто не может остановить или изменить ритм этих ударов.
Но нет, в какое-то мгновенье руки Мефодие повисают в воздухе. Рядом с шнурованными сапогами командира взвода появляются обмотанные кусками покрышки ноги Чоба.
Вцепившись в лом, он дергает его, мешая Туфяку работать.
— Отдай, сам справлюсь, — твердит он. — Никто мне не нужен. Моя норма, мне ты ее давал, я и выполню ее.
Мефодие не двигается с места.
— Погоди, погоди, — с искренним удивлением говорит он. — Чего ты так разволновался? Или там тоже известняк и тебе не справиться? Там камни, верно?
— Да нет, что ты! — испуганно возражает Гриша Чоб. — Сам посмотри, коли не веришь.
— Значит, ты решил копать здесь, потому что пошла мягкая глина?
— Нет! — пугается еще больше Гриша.
— А если нет, не мешай. Понятно? Ты кончишь первым — твоя взяла. Я кончу — моя взяла.
Чоб пристыженно опускает лом и нерешительно бредет обратно. Мефодие как ни в чем не бывало продолжает работу. По-хозяйски всадив лом в землю на самом краю ямы, он берет лопату и начинает выбрасывать щебень и куски замерзшей глины. Потом подкапывает той же
лопатой изрядную глыбу — вроде валуна. На краю ямы вырастает внушительный завал. Это заставляет меня еще больше ускорить темп работы.Между тем Чоб, схватив большую кирку, остервенело крошит застывшую землю. А ведь так работать куда труднее, чем бить ломом. При каждом ударе приходится наклоняться. Но Чобу теперь все равно. Он поднимает кирку над головой и, размахнувшись, старается поглубже всадить ее. Но удается ему лишь отколоть мелкие кусочки заледеневшей земли, бьющие его по лицу.
Бедный Гриша! Он работает, как слепой. Наверное, он ни о чем не думает, только о норме, которую надо выполнить раньше Туфяка. Бедный мой земляк, жалкий мой союзник… Я чувствую, как он истощен, обессилен. Надолго ли у него хватит пороху — ведь он на пределе сил, которые так нерасчетливо тратит. Сейчас он, как пить дать, рухнет и вряд ли после этого еще сможет подняться.
Во всем, что делает Туфяк, — вызов мне. Даже в самой манере держаться. Он давно уже выбрался из ямы и стоит у всех на виду. Руки и плечи у него двигаются все в том же ровном и бойком темпе. Я весь взмок, а у него на лице — ни следа напряжения. Вид у него такой, словно меньше всего ему интересен исход нашего спора, словно он трудится ради собственного удовольствия. Это меня немного успокаивает.
Но радоваться рано.
Командир взвода вообще не обязан работать на трассе. Это уж его добрая воля — хочет ли он поразмяться или помочь кому-нибудь. Стало быть, и хватка у него не та. Я смотрю на Туфяка. Он действительно так орудует ломом, словно увлечен только ритмом ударов.
Вскоре, однако, убеждаюсь в обратном. Глыба, под которой он недавно вел подкоп, обрушивается внезапно с глухим шумом. И ров на его участке оказывается таким широким, что всем ясно: он уже победил.
Ребята бросаются к нему, им любопытно, что за этим последует.
— Ну, чего вытаращились? — с деланным равнодушием роняет Мефодие, — Или это новость для вас? Ничего не поделаешь, языком куда сподручнее работать, нежели ломом…
Не знаю, обрадованы они или огорчены. Так или иначе, но я оказываюсь вне игры. А ведь тут поставлены под сомнение моя честь и достоинство.
Победитель подходит к Грише, но тот лежит, скорчившись, на дне ямы с искаженным от боли лицом. Ме-фодие тут же велит позвать медсестру.
После этого дня Чоб так и не пришел в себя. На трассу выходит теперь редко, если уж очень допекает его Туфяк.
А на днях, оторвав на мгновенье глаза от кирки, я вдруг заметил, что Гриша вертится возле моей сумки с сухарями. Мне стало не по себе. Конечно, я и виду не подал, но, улучив момент, незаметно передвинул торбу поближе к себе.
Третий день Гриша ничего не ест. Он уже совсем не выходит на работу, несмотря на все понукания комвзвода. Ноги не держат его. Широко раскинувшись, он лежит, занимая чуть ли не четверть лежанки. Но вечером, когда мы возвращаемся с поля и спешим занять свои места, он отползает к самой двери и там у входа скрючивается, стараясь занять как можно меньше места, и замирает. Он мучается, — надо сторониться каждый раз, когда кто-то входит или выходит, а от дверей тянет лютой стужей. На лежанке еле помещаются те, что целый день трудились на морозе, и он не смеет лечь там. И в глаза ребят не решается смотреть — он ведь бездельничал, а они в это время…