Лунный камень мадам Ленорман
Шрифт:
– С кем?
– Не знаю.
Франц или Ференц. Братья, чьи пути пересеклись на Ольге. И сердце, вдруг полетевшее вскачь. Скользкая ручка двери. Сама дверь, запертая изнутри. Анна пыталась надавить, но дверь не открывалась.
– Иди за отцом… вскрывать надо.
Она еще не знала, что увидит за дверью, но поняла – свадьба не состоится. И когда в коридоре стало тесно от людей, Анна поспешила отойти.
Она смотрела со стороны, сама же удивительным образом оставалась незаметною
Он требует ломать дверь, но отец послал за экономкой, у нее ключи имеются.
Отец еще не знает, что произошло, он полагает, что Ольга вновь закапризничала, и ему немного стыдно за поведение дочери. Отец немного пьян, не то со вчерашних посиделок с братьями, не то с утренних, когда он, по собственному выражению, нервы изволил лечить. И зная, что пахнет от него отнюдь не кельнской водой, отворачивается, норовит дышать в лацканы пиджака. Матушка хмурится, ей неловко перед гостями, да и страшно. Если Ольга закрылась, то… нет, конечно же, с нею все в полном порядке, да и как возможно иное? Ее девочка – ангел, а ангелов сам Господь хранит. Просто нервы расшалились. С невестами и не такое случается…
Чужие мысли Анна видела на удивление отчетливо.
И появление Ференца, которому здесь нечего было делать, вовсе ее не удивило. Он держался в тени, глядя отчего-то на Мари и избегая смотреть на дверь. Догадывался о том, что случилось неладное?
И почему он в принципе осмелился заявиться на свадьбу?
Экономка нашлась. И, пребывая в немалом волнении, она перебирала ключи, выискивая нужный, но тот ускользал из неловких пальцев, заставляя женщину вновь начинать поиски.
Волнение нарастало.
И Анна вдруг осознала, что в миг, когда дверь все-таки откроется, ее жизнь, как и жизнь матушки, отца, Франца, Мари и Витольда – он тоже явился, в черном костюме, словно в трауре, – изменится необратимо. Когда же ключ вошел в скважину замка, Анна с трудом сдержала крик.
И рот рукой зажала.
Ей хотелось ударить экономку, выбросить треклятый ключ, оставив дверь запертой. А она, словно дразня Анну, открылась. И матушка – оттеснив всех прочих, она первой переступила порог – вдруг лишилась чувств. Отец успел ее подхватить.
Шляпка съехала, и красные маки растеряли шелковые лепестки.
– Врача! – Голос отца вырвал из задумчивости. – Кто-нибудь, позовите врача…
Люди поспешно расступились, и Анна обнаружила, что стоит у двери, вцепившись в руку Франца. Он же, бледный пуще прежнего, серый почти, тянет худую шею, заглядывает в комнату, но войти не решается. И Анна, заставив себя разжать пальцы, решительно шагнула вперед.
Окно раскрыто… бирюзовые гардины шевелятся, будто пляшут… на подоконнике лужа и, добравшись до края, вода капает на пол, на роскошный, подаренный матушкой, ковер. Фата висела на дверце шкафа. Букет белых лилий лежит на полу, и чья-то нога наступила на цветы, переломив сочные стебли. Белое платье… будто и не платье, ворох кружева на кровати. И бледная рука, свисающая едва ли не до пола. Анна коснулась руки, убеждаясь, что та холодна. На лицо сестры, искаженное смертью, она старалась не смотреть. И все-таки пришлось.
На губах Ольги играла улыбка.
А кто-то кричал, кто-то хватался за сердце и требовал нюхательных солей… кто-то звал врача, но тот не спешил…
Рядом с постелью нашли темный пустой пузырек и начатую бутылку вина. Бокал. И пара слов.
«Простите меня, пожалуйста».
Самоубийство.
Вердикт был однозначен, и… матушка слегла, не вставая до самых похорон, отец же запил, становясь во хмелю непривычно буйным. Он кричал похабные песенки, пока вовсе голос не сорвал, а потом сидел и плакал, бил себя в грудь, называя виноватым. Из-за его упорства, дескать, любимая дочь с жизнью рассталась. Анна же… она оказалась виноватой.
В том, что жива.
И некрасива.
Не сумела разглядеть сердечную боль сестры, да и вовсе завидовала ей, позабыв о том, что зависть – суть смертный грех. И самоубийство тоже. Ольгу не отпевали и хоронить велели за чертой кладбища.
А полгода назад Франц велел перенести останки, он послал доверенных людей и написал пространное послание о том, что создал место, в котором неупокоенной Ольгиной душе будет легче… здесь? На острове?
И для того затеял это представление, чтобы доказать – не было самоубийства, не виновна Ольга в страшнейшем из грехов, а потому и подобает ее упокоить по правилам.
Отпеть.
Поставить надгробье и…
Шорох заставил обернуться. Никого. И все же будто бы зовут, тихим шепотом, таким, которого и не расслышать, сколько ни вслушивайся в тишину. Выглянуть? Выглянула.
Темен коридор, пуст. А зов яснее, еще немного – и различит Анна собственное имя. Страшно. И холод будто бы коснулся ледяной рукой шеи, от подобной ласки та занемела. Анна же с трудом удержалась от крика.
Глупость какая, она ж не юная гимназисточка, чтобы сквозняков бояться!
– Анна… – шелест-шепот.
И тень на пороге, зыбкая, словно нарисованная акварелью.
– Кто здесь?
Никого. Расступается сумрак, выпуская искаженные очертания предметов. Вот коридор и темный ковер, который гасит шаги. Вот светлые стены и темные двери, очертания картин… портреты, кажется, но лиц не разглядеть.
– Анна, – голос близок. И тот, кто зовет, находится рядом.
Анна чувствует дыхание.
Или ее?
Белая тень мелькнула.
– Стой, – Анна велела себе успокоиться. Она не верила ни в призраков, ни в мстительных духов, полагая, что вошедшие в моду спиритические сеансы – пустое баловство.
И грех.
Но смех, раздавшийся за спиной, заставил ее вздрогнуть.