Любовь в изгнании / Комитет
Шрифт:
— Не выдумывай, Ибрахим, ты же видел, чего ей стоил этот злосчастный перевод.
Он поднялся говоря:
— Извини, но я не имею права на подобную чувствительность. Я журналист, у меня здесь работа, и я хочу побеседовать с Мюллером и с этой красавицей.
Пока Ибрахим шел к столику Мюллера и Бриджит, пресловутая студентка следила за ним глазами, не поднимая голову от книги. Я отвернулся к окну. Небо покрылось легкими облачками, которые закрыли солнечный диск, отчего воды реки утратили свой блеск, и окрасились в свинцово-серый цвет. Лебеди и утки дремали возле берега. Всюду царил странный покой, всюду, но не в моей душе.
В ней смешалось все, о чем мы говорили с Ибрахимом. Ничто не прояснилось и не высветилось, все сбилось в кучу, и все вело в тупик. Мы воскресили прошлое, и оказалось, что ни один из вопросов по-прежнему не имеет ответа. Разве я узнал, почему он расстался с Шадией? Да, он допустил ошибку, но почему, выйдя на свободу, он не объяснил ей, что вовсе не хотел ее обидеть? Почему не попросил у нее прощения? И почему
— Наверное, моим приятельницам уже надоело видеть на мне это украшение. У них у всех — по гарнитуру к каждому платью, а у меня ничего, кроме этого кулона.
— Ответ вырвался у меня как-то непроизвольно:
— Инфитах [13] по всем ударил, — сказал я со вздохом.
Не знаю, она ли нарочно заговорила о кулоне, или в моем тоне, когда я упомянул об инфитахе, звучал какой-то подвох — думаю, что нет, — но она внезапно устремила на меня бешеный взгляд и трясущимися губами тихо произнесла:
13
Инфитах — политика «открытых дверей» для иностранных капиталов, провозглашенная президентом Анваром ас-Садатом.
— Пожалуйста, не говори об инфитахе, да еще с таким благородным негодованием. Ты сам его хотел, еще до того, как он начался. Я не просила ни «Мерседес», ни эту квартиру в Гарден-сити. Меня вполне удовлетворял наш маленький дом в Гизе, и я ничего не требовала.
— Но, — возразил я, — мне хотелось порадовать тебя, Манар, тебя и детей. Ты знаешь, что я потратил на машину и квартиру все, что накопил. Я ничего не украл!
— Верно, ты не крал, — сказала она дрожа от ярости, — но всю валюту, которую ты привозил из своих революционных журналистских командировок, ты обменивал на черном рынке и покупал, покупал…
— Я поступал, как все.
Срывая с шеи кулон, она закричала:
— Так, не просвещай меня насчет инфитаха и всего прочего. Не учи меня!
Я уже не сдерживал злости:
— Не помню, чтобы ты отказалась хоть от одной из моих покупок! Почему же ты молчала, принимая и машину и квартиру?
Тыча мне пальцем в лицо при каждом слове, она раздельно проговорила:
— Я не просила ничего. И не называла себя революционеркой. И не рассказывала историй о бедности в деревне, о страданиях крестьян и о справедливости, которую принесет с собой революция… И я не ругала инфитах!
Не помню уж, что я ей ответил, да это и не важно. Но не означала ли сама эта сцена, что Манар внутренне уже приняла какое-то решение? Очевидно, да, потому что вскоре она повела самостоятельную политику — начала сама копить деньги, покупать серебро на Хан ал-Халили [14] и перепродавать его, когда цены вырастали. Однажды она мимоходом известила меня, что купила «четверть такси». Тогда я впервые узнал, что можно покупать такси по частям. Со временем такси целиком стало ее собственностью, затем она приобрела в рассрочку, через профсоюз, участок земли, выставленный на продажу в районе ал-Гардака, и другой — в районе Пирамид.
14
Хан ал-Халили — рынок ремесленных и ювелирных изделий в Каире.
И опять-таки, в чем можно ее упрекнуть? Манар ничем не запятнала себя. Ведь в то же самое время ее уважаемые коллеги-дамы прямо в редакционных помещениях торговали импортными шмотками, очками, электротоварами, а коллеги-мужчины ездили «челноками» между Каиром и Бейрутом. Упрекнуть ее не в чем, да я и не упрекаю, я лишь спрашиваю: как она пришла к этому, она, которая никогда раньше не стремилась ни к накопительству, ни к приобретательству? Быть может, желая отомстить мне? Но за что? Как бы то ни было, но ведь это я создал прецедент. Вслед за мной она стала лишь делать то, что делали другие. Я ведь тоже покупал и покупал… Почему? С каких пор слова начали становиться просто словами?.. Революция, арабское единство, социализм, справедливость?… Слова для статей, для выступлений, но не для жизни! Я лишь поступал так, как поступали другие! Словами убеждал других… в справедливости, равенстве, революции, необходимости жертв. Но жили мы при этом лучше других, обеспеченнее, и это питало вдохновение! Ни я, ни кто-то другой не видели в этом противоречия.
Но Манар наблюдала за мной, и в глазах ее читалось осуждение, когда она слушала мои разговоры с друзьями, все эти громкие слова: «Ты видел демонстрации 18 и 19 января?.. Народ начинает поднимать голову… конец близок! Ты видел шаха и Садата в Асуане? Представляешь, Египет соглашается на захоронение европейских ядерных отходов в Сахаре!» Слова, слова! Мы произносили их, поправляя на шее дорогие галстуки и озираясь вокруг, словно боялись, что каждое наше слово записывается. Как будто словами можно свергнуть власть! А что было бы, если бы нам действительно довелось пережить революцию, о которой мы говорили? Если бы мы вернулись в свои деревни, к той прежней нищей жизни без речей и лозунгов? Неужели все умерло бы? А что делали мы в ночь визита Садата в Иерусалим? Мы полагали, что полностью выполнили свой долг, собравшись в кафе, обсуждая ситуацию, крича и проливая слезы. Тьфу ты! Какое отношение имеет это к революции? И что толку думать сейчас обо всем этом? Какая связь между господином, сидящим в кафе на берегу европейской реки, напротив зеленой горы, и бедным голодным мальчишкой, который ежедневно, в жару и в холод, в рваных башмаках два часа брел по пыли и грязи, чтобы добраться до школы, и всю дорогу мечтал о рае, потому что в нем очень много еды?.. И какой смысл продолжать эту лживую жизнь? Кто я такой? Почему бы мне не нырнуть сейчас в реку, чтобы снизу, из глубины поглядеть на брюшки скользящих по воде белых лебедей, перед тем как поток унесет меня далеко, далеко от лебедей и уток, от деревьев и людей — туда, где в скалах невидимая расселина. Я проскользну в нее и окажусь в полном одиночестве, покроюсь тиной, обрасту водяными травами и ракушками и исчезну навсегда.Если б мне и вправду исчезнуть!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Сегодня вечером я хочу говорить
Ибрахим тронул меня за руку, и я вздрогнул.
— Что с тобой? — удивился он.
— Мне страшно, — ответил я машинально.
Ибрахим рассмеялся, решив, что я шучу.
— Так, присоединяйся к нам, — предложил он, — доктор Мюллер велел пригласить тебя.
Он представил меня Мюллеру и Бриджит, и мы обменялись несколькими фразами о моей работе, о жизни в этом городе и о впечатлениях от него. Я с трудом подбирал английские слова, как бывает всегда, когда я устал или рассеян. Поэтому предпочитал молчать.
Ибрахим и Мюллер возобновили начатый прежде разговор. Открывая атташе-кейс и доставая оттуда бумаги, Ибрахим говорил:
— Разумеется, я могу предоставить вам документы, подтверждающие конкретные случаи, — обернулся ко мне и пояснил:
— Речь идет о палестинцах и ливанцах, которых похитили израильские патрули на юге Ливана с помощью армии Саада Хаддада [15] .
Он рассортировал документы и отдал часть их Мюллеру, продолжая говорить:
— Эти похищенные подверглись пыткам в Израиле, и некоторые из них исчезли без следа.
15
Армия Саада Хаддада — произраильские отряды ливанских христиан на юге Ливана.
Мюллер просмотрел бумаги и утвердительно кивнул головой:
— Да, эти факты входят в нашу компетенцию, хотя и косвенно. Лучше, если бы вы ознакомили с ними Комитет по амнистии. Его голос более весом, чем нага.
— Мы уже передали документы в Комитет по амнистии, но нам важно ваше мнение, мнение врачей, именно о фактах пыток…
Я перестал следить за их разговором. Мы сидели далеко от окна, река отсюда не была видна, и я углубился в созерцание неба и далекой горы… Не знаю, почему я вспомнил об этом ребенке… Отчего вновь открылись раны? Или они не закрываются никогда, и я просто иногда забываю о них? Но есть и рана, которая болит постоянно, и ничто не в силах отвлечь меня от этой боли: я тоже принес мучения двум детям, в которых заключается — или заключался? — весь мой мир. Чем ты можешь оправдать себя, беглец? Действительно ли ты глубоко страдаешь или все-таки занят прежде всего самим собой? Тем обиженным ребенком, который живет внутри тебя уже сорок, а может, и пятьдесят лет. Если бы только знать, где таится ошибка, с чего все началось!
Бриджит наклонилась ко мне, тихо спросила:
— О чем вы думаете?
Не размышляя, я ответил:
— О том, что жизнь лжива.
Она отстранилась с несколько удивленным видом:
— Не думала, что проблема в этом. По-моему, жизнь реальна более, чем следовало бы.
И мы снова замолчали. Она курила, переводя взгляд с Мюллера на Ибрахима, по-прежнему занятых своим разговором. Я отметил про себя, что ее большие глаза все еще хранят выражение, появившееся в них к концу пресс-конференции с Педро Ибаньесом: зрачки беспокойно бегают, а веки то и дело вздрагивают. Она пыталась справиться с собой, непрерывно курила и улыбалась какой-то застывшей улыбкой. С близкого расстояния я разглядел, что черты ее лица несколько крупноваты — нос длинен, рот широк. Но все вместе необыкновенно пропорционально и прелестно. Особенно ее украшали широкий лоб и густые, блестящие золотистые волосы, разделенные прямым пробором и заплетенные в длинную косу, которая была аккуратно уложена на затылке и оставляла открытой высокую белую шею. Наблюдая за ней, я отметил также, что ее улыбка не нарочита, просто ее лицо от природы улыбчиво. Откуда взялось это ощущение, я так и не смог определить.