Люди божьи собаки
Шрифт:
Татьянка все думала: эти вороньи стаи — как знак какой. С того света, что ли? Почему они не улетают, не исчезают в ту преисподнюю, из которой взялись, — в болото или гнилой лес? И «хапун» прошел, и война со своими «марафонами» кончилась, сдохла, какой же напасти еще ждать? Расплодилось их, не приведи Господи.
Она точно не помнит, когда это случилось, но кажется, что осенью, когда ей было уже за сорок. Утром она стояла у окна, было воскресенье или праздник, потому что она не будила домашних, они спали за занавесками из выцветшего ситца. Это уже позже сыновья разделили дом дощатой перегородкой на две половины — отгородили кухню от залы, а дочки оклеили перегородку газетами. Тогда еще вышла целая история с этими газетами. Девчата только закончили клеить и отмывали желтые от подсохшего мучного клея руки, когда заглянул
Пришлось звать девчат в дом, искать остатки газет и заклеивать портреты обрезками, чтобы никакому начальнику не показалось, будто в этом доме к усатому человеку в форме относятся непочтительно, раз выклеили им стенку.
…Она всегда любила в воскресенье или праздники встать пораньше, разжечь дрова в печи и постоять у окна, слушая, как потрескивают за спиной разгорающиеся поленья и посапывают за занавеской ее взрослеющие дети.
В то далекое теперь утро она как всегда смотрела в окно на деревья, они безропотно подчинялись наглому ветру, и ветер делал с ними что хотел — сгибал верхушки до кольев забора, раздевал, срывая и угоняя желтеющие листья, грозился совсем сломать гибкие стволы. И матери передалась живущая в природе тревога, она вдруг ощутила, что в мире, в окружающем ее мире существует очень прочная взаимосвязь. Между нею, стоящей у окна, и зябнущими на сырой улице деревьями, и забором, который подпер своими позеленевшими кольями деревья и не дает им упасть, и ее детьми, сопящими за занавеской из выцветшего ситца, и двумя съежившимися на заборе воробьями, и стерегущим их игривым рыжим котенком, и ползущей над селом угрюмой тучей, цепляющей толстым животом поднятые кверху журавли колодцев, и выбеленной, беспомощной землей в огороде, из которой недавно достали картошку, и она сейчас пустая, усталая. Или связь существует только между ними, а она со своей жизнью — так, сбоку припека?
Она начинала в то утро понимать единство всего сущего, взаимопроникновение и взаимодействие, и магию вещей, которая существует благодаря этому взаимопроникновению и становится понятной лишь благодаря знанию о единстве и родстве всего сущего.
Ей показалось, есть смысл в том, что собрались вместе в раме ее окна, а значит, собрались при ней, для нее — и ветер, терзающий беспомощные деревья, и дойная туча, которая сейчас пропорет себе брюхо о самый высокий в деревне журавль Слышевого колодца, и воробьи, дразнящие рыжего котенка, и белая земля, из которой высосаны соки. Ей показалось, что природой достигнуто какое-то согласие (если бы она знала это слово, сказала бы «гармония»), и сегодняшнее утро должно быть именно таким, а не другим, что деревья должны вести себя так, а не иначе — они уже перестали надламываться и выпрямились, приосанились, упершись покрепче ногами-кореньями в землю, и уцепились друг за друга руками ветвей, и теперь сколько она ни глядела, не поклонились больше и не уронили ни одного листочка, не отдали ни желтого, ни зеленого. Как будто почувствовали ее взгляд, ее присутствие и желание, чтобы они не поддавались приблуде-ветру.
Она смутно осознавала себя и своих детей частью этого мира, и это придавало ей спокойной уверенности.
Но этот мир — он был не так прост, как казалось при солнечном свете, она его часто не понимала. За многие годы жизни она пришла к убеждению, что есть в нем такая половина, понять которую невозможно, а можно только обходить ее как-то стороной или по возможности учитывать ее законы. Она видела, что материнские сказки про нечистую силу не один раз за ее собственную жизнь сбылись, как оправдали себя и многие приметы.
Последних она придерживалась строго. Она никогда не клала ножи вместе, ножи всегда лежали у нее в разных местах — один в шкафчике в сенях, другой в тумбочке на кухне, третий на подоконнике или на маленькой скамеечке, на которой она вечерами резала ботву поросенку. Она всю жизнь, сколько себя помнит, строго следила, чтобы ножи не собирались вместе, иначе они сговорятся и порежут кому-нибудь палец. Или один из них упадет острием на ноги.
Она держала в доме всего одну солонку, деревянную, с крышкой, и солонка была приколочена на кухне над обеденным столом,
гвоздями к стене, чтобы нельзя было ее уронить, и всех детей она давно предупредила, чтобы соль никто не просыпал, потому что тогда жди в доме ссоры.Если случалось подшивать одежду не снимая с себя, брала в зубы край воротника или отворота — не ушить бы память. Летом она искала в своей ржи заломы, и если они были, сделанные чужой рукой, — вырывала рожь с корнем и жгла за огородами.
Обходила вокруг усадьбы, проверяя, нет ли на заборе веревок с узлами. Если находила — снимала палкой и тоже жгла веревки вместе с палкой на костре. А еще учила детей, что нельзя убивать лягушек, потому что пойдет дождь. И нельзя разорять гнезда аистов, аист обязательно принесет в клюве и сбросит обидчику на крышу дома горящую головешку. Или отыщет в гнилом лесу и кинет в колодец гадюку — «Пейте мои слезы»… Извечная наука дедов, основанная на наблюдениях, была ей ясна, и она не хотела уносить ее с собой, оставляла детям.
Но кроме этой признанной вековой науки она понемногу, интуитивно, постигала и другую, более сложную. От ножей и соли, которую нельзя просыпать, она пошла дальше. Она чувствовала, что колдовство сущего присутствует во всем, и каждое движение, слово или взгляд имеют свою силу, и кроме прямого, общеизвестного смысла есть еще и скрытый, часто неизвестный большинству.
Она стала прислушиваться ко всему вокруг, присматриваться в поисках этого скрытого смысла всего сущего. Именно тогда за ней стали замечать первые странности, которых со временем набрался целый ворох.
Вот она входит к себе в хату, и ей кажется, что она зашла не тем боком и что-то этим самым нарушила. Возвращается в сени, а то и во двор, кружится там, как собака в погоне за собственным хвостом, и заходит опять. Когда ее ждало во дворе, на деревне или за ее пределами какое-то важное дело, она могла выйти из сеней на порог спиной вперед, чтобы злые духи, существование которых она допускала, не заметили ее ухода из дома и не помешали. Ей иногда казалось, что серп или топор в сарае, или ложка в шуфлядке тумбочки, или подушка на кровати, какая-то иная вещь лежит не так, уже одним своим вызывающим размещением тая опасность, и она ее перекладывала по-другому.
В какие-то дни она предпочитала носить темную юбку, в другие — в клетку или светлую, не ленясь перестегивать на незаметное место английскую булавку — от сглаза. Утром она немного задерживалась в постели и прислушивалась к себе, смотрела на свои вещи, которые висели над кроватью на вбитых в стенку длинных гвоздях, пытаясь понять, что ей сегодня следует надеть, чтобы было безопасно. Если в течение дня у нее мелькал в голове абстрактный страх за детей или рисовалась какая-то злая картина по тому или иному поводу, она крутила из заскорузлых, потрескавшихся пальцев кукиш. Если картина была очень страшной, она с помощью мизинцев выставляла четыре фиги сразу, если не очень — один шиш или два. С какой стати она совала самой себе дули, домашние понять не могли.
Мир был не прост. Но порой он был враждебен, вот в чем дело. Была потусторонность вещей, от которой она научилась, как ей казалось, беречь себя и детей. Но была еще и потусторонность людей, а может — в самих людях? И от этого борониться было трудно.
…Глухой тревожной ночью после того дня, когда милиционер Шилович с солдатами увезли на телеге Федора, а она сидела с мокрым лицом посреди разгромленной хаты, опустив голову к коленям и раскачиваясь из стороны в сторону, в сенях негромко стукнули и в открывшемся проеме двери встала соседка, Настя Грищиха. Махнула ей, вызвала во двор и там выдохнула в лицо: «Вечером за Красным постреляли людей. Может, и Федор там, барани Бог… Хадзем, пошукаем».
Она подперла дверь в дом пустым цебриком, и они отчаянно и обреченно пошли в ночь, за село, сначала на весейскую дорогу, потом свернули в лес и обошли Весею лесом, чтобы никого не встретить. Больше часа торопливо, подбегом пробирались опушкой леса, пока не послышался лай собак и проступили сквозь темноту смутные очертания изб. Они подошли к крайней, Грищиха стукнула в окно, сразу вышел дед, словно и не спал. Грищиха пошептала ему в глуховатое ухо. Дед молча поплелся впереди них. В темноте с трудом угадывались его белые портки и лапти из бересты. В лесу старик свернул к каким-то длинным насыпным холмам и показал на один из них: «Ото свежий». И растворился в рваном утреннем тумане.