Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тот принял от него сигару и, с большим знанием дела, откусил у нее кончик и закурил.

– Le cigare est excellent! [137]– произнес Абреев, навевая себе рукою на нос дым.

– Magnifique! [138]– подтвердил правовед, тоже намахивая себе на лицо дым.

– От нас Утвинов поступил к вам в полк?
– спросил он.

– Oui, [139]– протянул Абреев.

– А правда, что наследник ему сказал, что он лучше бы желал штатским его видеть?

137

Превосходная

сигара! (франц.).

138

Великолепная! (франц.).

139

Да (франц.).

– On dit! [140]– отвечал Абреев.
– Но тому совершенно был не расчет... Богатый человек! "Если бы, - говорит он, - я мог поступить по дипломатической части, а то пошлют в какой-нибудь уездный городишко стряпчим".

– Не в уездный, а в губернский, - поправил его правовед.

– Да, но это все одно!.. "Я, говорит, совершенно не способен к этому крючкотворству".

– Нас затем и посылают в провинцию, чтобы не было этого крючкотворства, - возразил правовед и потом, не без умыслу, кажется, поспешил переменить разговор.
– А что, скажите, брат его тоже у вас служит, и с тем какая-то история вышла?

140

Говорят! (франц.).

– Ужасная!
– отвечал Абреев.
– Он жил с madame Сомо. Та бросила его, бежала за границу и оставила триста тысяч векселей за его поручительством... Полковой командир два года спасал его, но последнее время скверно вышло: государь узнал и велел его исключить из службы... Теперь его, значит, прямо в тюрьму посадят... Эти женщины, я вам говорю, хуже змей жалят!.. Хоть и говорят, что денежные раны не смертельны, но благодарю покорно!..

Вас тоже ведь поранили?
– спросил правовед.

– Еще как!.. Мне mademoiselle Травайль, какая-нибудь фигурантка, двадцать тысяч стоила... Maman так этим огорчена была и сердилась на меня; но я, по крайней мере, люблю театр, а Утвинов почти никогда не бывал в театре; он и с madame Сомо познакомился в одном салоне.

– Я сам в театре люблю только оперу, - заметил правовед.

– А я, напротив, оперы не люблю, - возразил Абреев, - и хоть сам музыкант, но слушать музыку пять часов не могу сряду, а балет я могу смотреть хоть целый день.

– Как же вы, - вмешался в разговор Павел, - самый высочайший род драматического искусства - оперу не любите, а самый низший сорт его - балет любите?

– Почему балет - низший?
– спросил Абреев с недоумением.

Правовед улыбнулся про себя.

– Драма, представленная на сцене, - продолжал Павел, - есть венец всех искусств; в нее входят и эпос, и лира, и живопись, и пластика, а в опере наконец и музыка - в самых высших своих проявлениях.

– А в балете разве нет поэзии и музыки?..
– возразил ему слегка правовед.

– Нет-с!
– ответил ему резко Павел.
– В нем есть поэзии настолько, насколько есть она во всех образных искусствах.

– Но как же и музыки нет, когда она даже играет в балете?
– продолжал правовед.

– Она могла бы и не играть, - говорил Павел (у него

голос даже перехватывало от волнения), - от нее для балета нужен только ритм - такт. Достаточно барабана одного, который бы выбивал такт, и балет мог бы идти.

– Вы что-то уж очень мудрено говорите; я вас не понимаю, - возразил Абреев, красиво болтая ногами.

Правовед опустил глаза в землю и продолжал про себя улыбаться.

– Мишель, может, ты понимаешь?
– обратился Абреев к кадету.

– А я и не слыхал, о чем вы и говорили, - отвечал тот плутовато.

Павел весь покраснел от этих насмешек.

– Очень жаль, что вы не понимаете, - начал он несколько глухим голосом, - а я говорю, кажется, не очень мудреные вещи и, по-моему, весьма понятные!

Ему на это никто ничего не ответил.

– А вас, Мишель, пускают в театр?
– обратился Абреев опять к кадету, видимо, желая прекратить этот разговор, начавший уже принимать несколько неприязненный характер.

– Нет, не пускают, - отвечал тот, - но мы в штатском платье ездим... Нынешней весной наш выпускной курс - Асенковой [34] букет поднесли.

– И никого не узнали?

– Никого - решительно!

Павел молчал и ограничивался только тем, что слушал насмешливо все эти переговоры.

В остальную часть дня Александра Григорьевна, сын ее, старик Захаревский и Захаревский старший сели играть в вист. Полковник стал разговаривать с младшим Захаревским; несмотря на то, что сына не хотел отдать в военную, он, однако, кадетов очень любил.

– Ну-те-ка, милостивый государь, - сказал он, - когда же вы выйдете в офицеры?

– Года через два, - отвечал тот.

– А потом - куда?

– Потом - на какую-нибудь дистанцию.

– Жалованье-то прапорщичье, я думаю, маленькое...

– Но ведь у нас жалованье - что же?..
– отвечал кадет, пожав плечами. Главное проценты с подрядчиков, - иногда одних работ на дистанции доходит тысяч до пятидесяти.

– Так, так!..
– подтверждал полковник.

– Потом иногда в хозяйственное распоряжение отдают, это еще выгоднее.

– Так, так!..
– говорил и на это полковник.

Старик этот, во всю жизнь чужой копейкой не пользовавшийся, вовсе ничего дурного не чувствовал в том, что говорил ему теперь маленький негодяй.

Павел между тем весь вечер проговорил с отцом Иоакимом. Они, кажется, очень между собою подружились. Юный герой мой, к величайшему удовольствию монаха, объяснил ему:

– Православие должно было быть чище, - говорил он ему своим увлекающим тоном, - потому что христианство в нем поступило в академию к кротким философам и ученым, а в Риме взяли его в руки себе римские всадники.

– Православное учение, - говорил настоятель каким-то даже расслабленным голосом, - ежели кто окунется в него духом, то, как в живнодальном источнике, получит в нем и крепость, и силу, и здравие!..

– Потому что ключ-то, источник-то, настоящий и истинный... подтверждал Павел.

Разъехались все уже после ужина. Павел, как только сел в экипаж, чтобы избежать всяких разговоров с отцом, - притворился спящим, и в воображении его сейчас же начал рисоваться образ Мари, а он как будто бы стал жаловаться ей. "Был я сегодня, Мари, в обществе моих сверстников, и что же это такое? Я им говорил не свое, а мысли великих мыслителей, - и они не только не поняли того, что я им объяснял, но даже - того, что я им говорил не совершеннейшую чепуху! Отчего же ты, Мари, всегда все понимала, что я тебе говорил!"

Поделиться с друзьями: