М. П. Одинцов
Шрифт:
Ленинградом, на огородах дачных поселков Подмосковья, [8] на бастионах Севастополя, в цехах
сталинградских заводов, в предгорьях Кавказа.
Но уже к осени 1942 года мы выросли как воины-профессионалы, которых делает такими не слепая
храбрость, а знание как сражаться и умение побеждать. Мы научились превосходить технически лучше в
то время оснащенного противника, используя слабые места его техники и сильные стороны своей. Мы
начали воевать «с открытыми глазами».
Мы преодолели в себе представление о противнике как о простых
фашистские солдатские мундиры и принужденных идти на убой, только как обманутых братьев по
классу. Прямое столкновение лицом к лицу с фашизмом обнаружило стоящего перед нами смертельного
врага, покушающегося на устои социалистического общества и на саму нашу жизнь, врага, которого
можно только пересилить, только разгромить. Которого необходимо победить, иначе он уничтожит нас».
Но это было потом. А третьего июля он побывал на волоске от гибели.
Случилось это во время бомбежки речной переправы. Отбомбившись, он увидел, что к нему быстро
приближаются «мессершмитты». Крепко увязались. Штурман лейтенант Червинский, удачно выбрав
момент, сбил первого. С ликованием в душе видел пылающего, падающего врага. Но и понял, что
затеявшие воздушную карусель оставшиеся три фашистских истребителя в отместку за сбитого во что
бы то ни стало постараются расстрелять тихоходного бомбардировщика. Ведь скорость у Me-109 больше, чем у Су-2, километров на сто пятьдесят.
Спикировав со стороны солнца, один из «мессершмиттов» резанул самолет Одинцова пушечной
очередью. Треск обшивки и ядовитый, слепящий дым — больше он ничего не помнит. С трудом
разомкнул [9] глаза: самолет идет вниз, надо управлять. Хлестнула новая очередь. Зажглась нестерпимая
боль в левом боку, в ногах. Будто тяжелой доской ударили. Душно, слабость в правой руке, а левая
повисла как плеть. Сжался в комок. «Плохо, — подумал, — не уйти». В глазах потемнело, дышать стало
нечем. Посмотрел на себя: кровь, обмундирование слева дымится. Вот еще чем-то тупо ударило в голову.
Увидел: на передний фонарь попало что-то красное. Теперь уже боли не чувствовал. Только левая нога и
левая рука стали деревянными, чужими.
Все же спросил:
— Штурман! Ты живой?
— Живой. По ногам попало. Если сейчас упаду с подвесного сиденья, то каюк. Станешь ты сзади слепой
— добьют.
— Держись, друг. Помогай маневрировать.
Левая рука не действовала. Пришлось мотору давать полные обороты правой рукой. Но только бросил
ручку управления — и машина начала крениться. Сектор оборотов впереди, а обороты не увеличиваются.
Что с мотором, понять было уже нельзя. Почти все приборы разбиты попавшей в кабину очередью, а
оставшиеся в целости покрыты красными брызгами. Еще несколько атак немцев прошли для экипажа
благополучно. От огня удалось увернуться. А потом фашисты прекратили огонь. Пристроились к
самолету с двух сторон и стали рассматривать его и людей в нем.
— Командир! — вдруг радостно обратился
Червинский. — Один ушел. Может, и тому от нас попало? А уэтих, видать, снаряды кончились. Ждут, когда упадем. Терпи сколько можешь.
Воздух вихрем врывался в разбитую кабину, и, наверное, это помогало сохранять сознание. Но крови
потерял много, и тело, словно сжатое железными [10] оковами, слабело. Правая рука совершенно
онемела на штурвале. Голову, туго стянутую шлемофоном, ломило. К горлу подкатывала тошнота. Приказ
за приказом себе: «Держись, Одинцов, держись!» В притупленном сознании мелькала мысль, которую
твердили наставники в аэроклубе, в летных школах: «Смерть — это враг... Уступить ей без борьбы —
значит совершить предательство из предательств». Одолевало неотвратимое желание бросить штурвал я
закрыть глаза, но Михаил встряхивал головой и чувствовал, что вся в пробоинах, изувеченная машина
каким-то чудом держалась в воздухе.
Одинцову казалось, что полет длится целую вечность, хотя прошло всего несколько минут после того, как их перестали клевать фашистские стервятники. Мотор самолета все тарахтел, не останавливался, не
горел. Теперь Одинцов по его звуку знал, что он не остановится, пока есть бензин. Где-то перебиты
провода от магнето к свечам двух-трех цилиндров.
Так и шли — два «мессершмитта» и советский средний бомбардировщик группкой, будто дружная
семейка, звено самолетов, спокойно следующее к себе на аэродром.
У Одинцова начала кружиться голова. Мысли, словно разорванные осколками, стали бессвязными, сумбурными. Немецкие самолеты и земля то казались яркими, то расплывались. Возвратилась острая
боль. Силы уходили вместе с кровью. Хотелось полежать. Но это — смерть. Самолет шел в двадцати-
тридцати метрах от земли. Надо было терпеть, пока уйдут немцы, ждать, чтобы лишить их торжества
победы. Вдруг правый истребитель, качнув крылом, пошел вверх. Левый — за ним.
Одинцов спросил штурмана:
— Ушли? [11]
— Нет. Заходят на атаку. Или хотят попугать, или добить. Давай правый разворот. Хорошо. Выходят из
атаки без стрельбы. Ушли.
Когда под крылом увидел городок, где был свой аэродром, кончился бензин, заглох мотор. Надо было
планировать на посадку без колес. Сказал штурману:
— Вались с сиденья на пол кабины. Иначе при посадке о турель голову разобьешь.
Услышал, как Червинский упал вниз и застонал. Можно было садиться. До земли оставались считанные
метры. Кое-как выровнял машину, потянул штурвал и в тот же миг потерял сознание. Самолет с треском
плюхнулся на фюзеляж и со скрежетом, поднимая пыльное облако, пополз по земле.
Прибежавшие летчики, техники и механики вынесли Михаила из кабины. Он от головы до пят был залит
кровью, маслом. Белели только зубы да белки глаз. Его положили на носилки, полковой врач сделал укол, перевязал раны. Через несколько минут, придя в сознание, тяжело дыша, Одинцов спросил: