М. П. Одинцов
Шрифт:
— Штурман живой?
— Живой, живой, — ответили несколько голосов. Помолчал и с тоской тихо сказал:
— Крышка! Наверное, отлетался. Жаль. Еще и не воевал, а вот уже...
Никогда не забыть ему первых двух госпитальных суток. И первую перевязку — одиннадцать широких
бинтов, пятьдесят пять метров марли отдирали от ран. Долго колдовали врачи над ним, распростертым на
операционном столе. Резали, штопали, кололи шприцами, переливали кровь. Тяжелая рана в руку, множество мелких осколков в том бою вошло в его тело.
Потом,
тяжелой болью зазвучал решительный голос [12] хирурга, его заключение: «Руку придется ампутировать!
Другого выхода нет!» Эти слова его опять будто кинжалом ударили в сердце. Покачнулись перед глазами
и стали падать белые госпитальные стены. Слезы навернулись на глаза. «Вот и конец моей войне, мечте о
небе, — подумал, закусив до крови губу. — Ведь без руки летчиком не будешь».
Так и отвоевался бы младший лейтенант, если б согласился на тот суровый приговор. Но он сказал тогда
решительно: «Помру, но руку не дам отрезать. Никогда на ампутацию не будет моего согласия. Лечите, а
там — будь что будет...»
Хирург, глядя на побледневшего от волнения и потери крови летчика, неодобрительно покачал головой:
«Эх, орел, не о небе думать теперь надо, а о жизни позаботиться пора. Рана сквозная, рваная, фосфором
обожжена и заполнена. Гангрена может начаться. А там...» Одинцов стоял на своем.
И врач понял тогда, что перед ним не зеленый младший лейтенант, а настоящий летчик-солдат, человек с
характером и силой воли необыкновенной. И он принял решение, выбор определил бесповоротно. Пока
жив, убеждать его не думать о небе бесполезно. И он захотел помочь Одинцову в его, казалось бы, безвыходном положении. Спросил:
— Боль ты, молодой человек, терпеть можешь?
Михаил ответил твердо:
— Любые муки вынесу, только руку сохраните.
Доктор задумался:
— Пьешь?
Одинцов отрицательно замотал головой:
— Не научился. Но если надо — буду.
Старый хирург улыбнулся, его усталые глаза засветились теплом:
— Ну что ж, попробуем. Рожден ты, парень, видно, летать, — сказал на прощанье и неуклюже, [13] по-
мужски обнял Одинцова, неторопливо встал и направился к выходу. У двери остановился, оглянулся и
заметил, как воспаленные от бессонницы глаза раненого влажно блеснули от чувства благодарности.
После этой беседы началась у Одинцова долгая госпитальная жизнь тяжелораненого. Хорол, Харьков...
Прочно устоявшиеся запахи эфира, камфары, карболки. Горячим сердцем и несгибаемой волей он
доказал в те дни, что в жизни вообще нет отчаянных положений — есть отчаявшиеся люди, что человек
может стать сильнее обстоятельств, если он настоящий человек.
Руку ежедневно для чистки раны, как шашлык на вертел, нанизывали. От боли разумом можно было
помутиться. Страшные муки приходилось терпеть. Обезболивающих
средств никаких. Перед каждойтакой операцией выпьет стакан коньяку (товарищи где-то раздобыли) и молчит, стиснув зубы под таким
«наркозом», пока вся эта процедура-пытка не окончится.
Еще рана кровоточила и без костылей не мог двигаться, а уже начал ежедневно подолгу заниматься
гимнастикой по разработанной им самим системе, хотя каждое движение вызывало мучительную боль.
Учился работать побитыми ногами, до изнурения тренировал руку в движении локтя и пальцев. Раненые
молча наблюдали за ним и восхищались его попытками превозмочь себя, перенести страдания, не
подавая вида, но когда он заикался о полетах, на него смотрели как на чудака. Все были одного мнения:
«Отлетался — отвоевался парень». А он все равно верил, что встанет в строй.
Только вот думы, горькие, как полынь, не давали покоя, когда пытался осмыслить, восстанавливал в
памяти бои первых дней войны. [14]
Если его спрашивали, каких результатов добился во время своих боевых вылетов, зло отвечал: «Плохо
летал, коль побить себя позволил. Надо драться так, чтобы мы, а не нас сбивали».
Шло время, положение на фронте складывалось все тревожней. Почти каждое утро из репродукторов
доносилось: «После ожесточенных боев наши войска оставили...» Из харьковского госпиталя успели
вывезти только тяжелораненых, а остальные с приближением фашистских войск уходили как могли.
Одинцов — в госпитальном халате, накинутом на нательное белье, с подпоркой на одну ногу. Потом кое-
как приоделся и двигался на Восток то на случайных подводах с беженцами, то на попутках-машинах с
красноармейцами. И снова грустные думы. Нет, в победе он не сомневался. Уверен был, что выстоим и
победим, но понимал, какой ценой это достанется.
...Косяки «хейнкелей» и «юнкерсов» то и дело проплывали в небе огромными клиньями. Нахально над
дорогами низко проносились парами юркие «мессершмитты», обстреливая все живое. За тонкий
фюзеляж их звали наши бойцы «худыми». Как ястребы набрасывались на наши отступающие колонны
пикирующие бомбардировщики Ю-87 с неубирающимися шасси в обтекателях, за что их с первых дней
войны называли «лапотниками».
Ночами на Восток шли армады вражеских бомбардировщиков. Их опознавали по специфическому,
вибрирующему гулу двигателей — «везу-везу». В печенках у всех сидел ближний разведчик-
корректировщик «Фокке-Вульф-189». Он не бомбил и не обстреливал, а кружил над отходящими, высматривал, вынюхивал и тут же передавал по радио координаты целей своей артиллерии или авиации.
Он был необычной формы: два широко поставленных фюзеляжа, посредине — остекленная кабина
яйцевидной формы. [15]
Наши пехотинцы называли его «рамой», «каракатицей», «фокой», а за въедливость еще и «занудой».