Мальчик
Шрифт:
Я вполне сознаю, что выполняю лишь техническую роль в рассказе об этом несчастье, таком немыслимом, что любая попытка найти ему определение окажется тщетной. Поэтому меня чем-то и смущали – затрудняюсь сформулировать, чем именно, – предыдущие страницы. Может, я чувствовал неуверенность в себе или сомнения морального свойства, не знаю. Если бы эта история была чистым вымыслом, плодом бойкой фантазии человека, который меня пишет, как бы ни старался он в полной мере использовать при этом свой собственный жизненный опыт, я бы и дальше продолжал служить ему без малейших угрызений совести; но беда в том, что мне придется постоянно включать в себя реальные свидетельства сильнейшего эмоционального накала, поскольку большая часть истории, которую я должен здесь изложить, произошла на самом деле, а потому существует, на мой взгляд, немалый риск впасть в излишнюю сентиментальность
Я считаю себя не более чем скромным текстом, разделенным на главки-эпизоды и составленным из слов, которые соединены между собой таким образом, чтобы придать целому нужный смысл. И я даже лишен возможности сослаться в свое оправдание на особенности авторского стиля. Потому что вы не найдете здесь ни смелых сравнений, ни блестящих метафор, ни россыпи других ярких художественных средств, но я не отношу себя и к числу текстов – или мне так только кажется, – которые ставят перед собой чисто функциональные (информативные) цели и потому изготавливаются на скорую руку. Самое главное для меня – быть достоверным и ничем не обидеть людей, столько страдавших и, наверное, до сих пор продолжающих страдать, если кто-то из них еще жив, ведь с момента той трагедии прошло уже больше сорока лет.
Но пусть никто не ставит знак равенства между мной, то есть текстом, и тем, о чем я рассказываю, вернее, между мною и тем, о чем автор, пишущий меня, желает, чтобы я рассказал. Меньше всего я хочу выдать чужое горе за мое собственное или подменить его собой, отодвинув на обочину. «Страдать глупо», – утверждал Чезаре Павезе во вступлении к своему дневнику. Но, насколько я могу судить, утверждать нечто подобное имеет право лишь человек, и сам много страдавший. Сомневаюсь, что мне будет по силам хотя бы приблизиться к правдивому и достоверному воссозданию того, что испытывает человек, потерявший своего ребенка, но я обязан попытаться сделать это, взяв на себя роль посредника, летописца или просто толкователя чужой жизни.
Еще только вчера мать и отец целовали сына, разговаривали с ним, вели куда-то за руку, а сегодня их дитя, в котором таилось безграничное будущее, лежит в больничном морге, лишенное жизни, мертвое, необратимо и навсегда мертвое. Пройдет несколько часов, начнется естественный и неизбежный процесс разложения, и вскоре этот ребенок превратится для них всего лишь в образ, с болью воскрешаемый памятью; останется несколько фотографий – ты помнишь? – а еще останется имя, которое произносят в скорбном одиночестве, имя, которое выбито на плите, имя, которое станут безжалостно стирать непогода и время.
Двадцать третье октября 1980 года пришлось на четверг. Пятьдесят школьников в возрасте от пяти до шести лет, а также трое взрослых погибли в результате взрыва газа пропана в одной из школ города Ортуэльи. И вот теперь я, как и многие другие тексты, уже появившиеся раньше, могу – и, возможно, обязан – засвидетельствовать то событие. Для чего требуется лишь некое количество слов, умеющих правильно называть и описывать разные вещи. И все же мне не удается избавиться от страха: я боюсь против собственной воли впасть в излишнюю художественность, боюсь соблазниться излишней литературностью и в конце концов написать книжицу, похожую на роман, которая – кто знает? – может заслужить одобрение или даже вызовет восторг у будущих читателей, сыграв на трагедии, жестоко разбившей жизнь стольких семей.
В первые месяцы после взрыва родственники навещали колумбарий очень часто, потом стали приходить все реже и реже – меняли цветы, протирали стеклянные окошки, порой собирались там небольшими группками и вели беседы. А вот Никасио старался ни с кем на кладбище не встречаться. И объяснял это так: у всех у них на лицах написана смерть. Из-за этого даже птицы облетают кладбище стороной.
Отец, ты, как всегда, преувеличиваешь.
Не раз, войдя в кладбищенские ворота и услышав голоса, Никасио поворачивал назад и бродил где-нибудь поблизости, опираясь на свой зонт, как на трость. Он давился нетерпением и злобой в ожидании, пока другие посетители наконец разойдутся. Они ведь и со мной тоже непременно желают поговорить, поделиться, как им до сих пор тяжело, снова и снова повторить все то же самое: что никогда этого не забудут, что не спят по ночам, что видят во сне кошмары и принимают всякие лекарства от депрессии – короче, делают все возможное, чтобы справиться с горем, потому что жизнь-то продолжается, а у некоторых есть еще и другие дети, о них надо заботиться, ведь не случайно психолог сказал то-то и то-то или уже перестал вообще хоть что-нибудь
советовать.А Никасио хочет побыть наедине с Нуко, чтобы никто не стоял рядом, не смотрел, не слушал, не вмешивался и потом не болтал в городе, что у старика-то с головой явно не все в порядке.
Мариахе старается набраться терпения и держать себя в руках, но у нее это не всегда получается. Отец, ты целыми днями ворчишь. Неужели так трудно понять, что горе свалилось не на нас одних, но и на них тоже?
Вскоре Никасио от кого-то услышал, что после гибели детей кладбище перестали запирать на ночь – на тот случай, если людям захочется навестить колумбарий в неурочный час. Значит, думает он, теперь можно будет пойти туда с фонарем часа в три ночи, хотя все равно трудно быть уверенным, что не застанешь там кого-нибудь из любителей почесать языком, которые обожают постоять у ячеек, обсуждая погоду и попивая кофе из термосов. К тому же Никасио рано ложится спать. В девять у него уже начинают слипаться глаза. Наверное, веки тяжелеют не только от старости, но и от выпитого за ужином вина. Во всяком случае, не позднее десяти он отправляется в постель.
Однако ему не всегда удается избежать встреч у колумбария. Хотя порой он приходит туда рано утром – самым первым. И радуется, если никого там не застает. Но это вовсе не значит, что вскоре не появится кто-то еще, и тогда бывает уже поздно придумывать пути к отступлению.
Как-то раз, например, один знакомый признался ему: стоит мне увидеть на улице слесаря, я еле сдерживаюсь, чтобы не высказать ему в лицо все, что о нем думаю. Он ведь, мерзавец, нам жизнь разрушил.
А другой тотчас подхватил: а знаете, ему, кажется, кто-то уже раскурочил машину.
И опять первый: ну, я бы предпочел, чтобы мне машину раскурочили, а не дочку взорвали.
Никасио в таких разговорах не участвует. С муниципальным слесарем он знаком лично. Нормальный мужик, просто судьба сыграла с ним злую шутку – судьба и халтурно подключенный газ. Откуда этому бедолаге было знать, что может случиться такое несчастье. К тому же и его собственная дочка в то утро находилась в одном из школьных классов.
Но даже если кто-то понес страшную потерю и мучительно переживает ее, это не всегда и не все оправдывает.
Тут Мариахе полностью с отцом согласна.
В подвальном потолке вдруг открылся люк, и сверху, из школьной кухни, стали доноситься голоса, потом вниз упал столб света, что заставило Никасио прикрыть рукой глаза, успевшие привыкнуть к долгой темноте. Теперь он мог без труда различить пыльные трубы, протянутые вдоль стен. В глубоком чреве здания стало трудно дышать. В квадрате люка показалась чья-то фигура. Ну а этому что здесь нужно? Правда, по форменной одежде и набору инструментов в руках Никасио догадался, что человек намерен заняться каким-то ремонтом. И тотчас его узнал: это был Франсиско, слесарь из мэрии, мужчина пятидесяти с лишним лет. Он что-то говорил тем, кто остался наверху, по поводу предстоящей ему работы. Женский голос на кухне объяснял: в подвале пахнет газом. Да, пахнет уже несколько дней. На что слесарь ответил: а я, как нарочно, слегка простужен, нос заложен и ничего не чует…
На самом деле у пропана нет никакого запаха, то есть почувствовать его невозможно, а утечка узнается по запаху специального вещества, одоранта, который примешивают к газу для своевременного его обнаружения. Из своего темного угла Никасио здоровается с Франсиско – не очень громко, стараясь того не напугать, но и не совсем тихо, чтобы слесарь понял, что в подвале находится кто-то еще. Однако Франсиско ему не отвечает. Как не отвечает и на вторую попытку Никасио привлечь к себе внимание. Понятное дело: ведь мы с ним встретились в одном и том же подвале, да вот только в разные дни. И тут выясняется, что Никасио почему-то не может двинуться с места, словно его приковали к бетонной стене. Ну и ладно, тогда я просто понаблюдаю, как слесарь будет работать. А Франсиско тем временем собрался разжечь паяльную лампу. Ты что делаешь, дурень? Совсем спятил? Неужели и вправду не чувствуешь, как тут пахнет газом? Ты разве не читал утренних газет? Стоит тебе чиркнуть спичкой, как погибнут пятьдесят детишек. Остановись, остановись же, Христом Богом прошу! Но слесарь не слышит криков Никасио, который, будучи не в силах выбраться из своего угла, тянет к Франсиско руки в отчаянной попытке помешать ему. А тот продолжает возиться с паяльной лампой. И еще до того, как успевает вспыхнуть пламя, происходит дефлаграция, то есть пламя распространяется по горючей газовой смеси. Трещат стены, и нижняя часть здания обрушивается. Никасио издает дикий вопль – он вопит изо всех сил, какие только есть в его глотке и легких. Мариахе заглядывает к нему в спальню. Что с тобой? Почему ты кричишь? Господи, как ты меня напугал!