Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Послушай, что там случилось? Знакомый мужчина, который что-то уже слышал и знал больше, чем хотел признаться, подвез Никасио на своей машине к месту трагедии – как можно ближе. По дороге Никасио попросил его включить радио, но тот ответил: лучше не надо, Никасио, лучше не надо.

Мне бы хотелось, чтобы автор воздержался от превращения меня в сосуд человеческих страданий, описанных слишком откровенно и лишь с одной целью – дать пищу для воображения читателям с нездоровыми наклонностями. Те события принесли огромное горе многим семьям, которые напрямую пострадали в результате катастрофы, случившейся в Ортуэлье 23 октября 1980 года, и тот, кто пишет эту книгу, ни в коем случае не должен сгущать краски или извращать факты, приправляя рассказ цветистым пустословием и дешевыми литературными затеями, какие обычно пускают в ход вертлявые репортеры.

Как

мне стало известно, мой автор тщательно изучил фотографию, помещенную на первых полосах многих тогдашних газет. А узнал я это из предварительных заметок, которые он привык делать в специальной тетради, собирая факты и комментарии, чтобы потом воспользоваться ими при работе над текстом, то есть создавая меня. Такие газеты, как «Паис», «Дейя», «Вангуардиа», а также наверняка и другие сопровождали сообщение о трагедии черно-белой фотографией, запечатлевшей детские тела, раскиданные под навесом рядом со школьным зданием; навес держится на нескольких столбах, под ним дети обычно играли во время перемен в дождливые дни. Вокруг уже собрались женщины. На одной из них белый передник. Другая в ужасе закрывает лицо руками. Рядом толпятся люди, наблюдая за происходящим, они стоят молча и не двигаясь с места, словно им назначена роль статистов.

В газете «Вангуардиа» над фотографией помещена фраза, которую я поостерегся бы использовать в нашей книге: «Эта трагедия словно на кресте распяла весь баскский народ». Вот пример фальшивой и крикливой риторики, рассчитанной на дешевый эффект. А еще это оскорбление для тех, кто перебрался в Страну Басков из других краев, ведь у них тоже взрыв унес близких. Сейчас я воспроизвожу эту фразу исключительно в качестве цитаты, поэтому и выделяю другим шрифтом – чтобы показать ее неприемлемость и неуместность.

Не могу не признать, что отсутствие цвета несколько смягчает жестокость этой фотографии, но она все равно остается кошмарной. На газетных страницах кровь кажется черной, и я бы сказал, что она не так действует на воображение, как красная, словно это совсем и не кровь. Между прочим, я сомневаюсь, что сейчас, по прошествии четырех десятилетий, газетам и журналам легко сошла бы с рук публикация подобных снимков, на которых вполне узнаваемыми получились лица нескольких детей, погибших тогда в школе. Если такие публикации попали на глаза кому-то из родственников, тем была бы невыносима уже сама мысль о том, что их мертвые мальчик или девочка в окровавленной одежде открыты любопытным взглядам. А ведь некоторые родители потеряли в тот день не одного ребенка. Поэтому я надеюсь, что мой автор не позволит себе поддаться впечатлению от такой фотографии, рассчитанной на шоковое и прицельное воздействие, а сумеет найти нужные слова и правильный тон.

По прошествии стольких лет в памяти у меня всплывают малозначительные подробности и совершенно ненужные сейчас мелочи, которые, вместо того чтобы помочь правдиво восстановить пережитое, могут его отчасти даже исказить. А еще меня из-за этого мучит совесть, будто я вспоминаю всякую ерунду, потому что стала совсем бесчувственной. То есть страдаю уже не так, как вроде бы должна страдать, – и теперь сама эта мысль дает мне повод для страданий. Простите. Кажется, иногда я начинаю говорить совсем так, как это получалось у старинных испанских мистиков, когда они впадали в транс.

Короче, мне трудно сейчас со всей отчетливостью восстановить детали, связанные с тем ужасным четвергом, то есть именно те детали, которые тогда все, включая журналистов, посчитали самыми главными. Сегодня я уже вряд ли смогу отделить важное от второстепенного. И с уверенностью могу говорить лишь о том, что твердо помню, а помню я, поверьте, с каждым днем все меньше – возможно, потому что старею (мне ведь уже хорошо за семьдесят, хотя все говорят, что выгляжу я моложе), а возможно, потому что картины прошлого терзают меня гораздо больше, чем хочется признать, и я пытаюсь отгородиться от них, замыкаясь в свою скорлупу. В прошлый раз я рассказывала вам, что выскочила из дому в переднике и, еще не дойдя до двери подъезда, вернулась назад. А ведь прежде никому в этом не признавалась, даже мужу. Вернее сказать, не признавалась, что помню подобные мелочи. Вроде той, что в спешке забыла выключить кухонную плиту. Не упоминала про фасоль с колбасой и про свои глаза в зеркале. Простите меня.

Когда я бежала к школе, грудь мне сжимала тоска, я была уверена, что с моим сыном случилась беда,

но одновременно успевала смотреть по сторонам – на фонари, на фасады домов, на летящие мимо машины, отыскивая какие-нибудь знаки, которые развеяли бы – умоляю, умоляю! – мои дурные предчувствия. Я стала задыхаться, когда услышала уже совсем близко сирены скорых, или пожарных, или полиции. И не одну или две. Их вой заглушал все вокруг!

Сначала я бежала что было сил. Выйдя из подъезда, понеслась как угорелая в сторону района Гангурен, но дорога шла в горку, и это заставило меня сбавить скорость. Сегодня мне кажется, о чем я говорила вам в прошлый раз, что тогда сама постаралась побыстрее истратить силы, поскольку на самом деле больше всего хотела оттянуть момент, когда придется посмотреть правде в глаза и осознать, что несчастье, которое я предвидела, действительно случилось.

Всю дорогу я разговаривала с Богом. А Бог был для меня пожилым господином с белой бородой, словно бы шагавший со мной рядом. Я умоляла его не отнимать у меня Нуко. Такой приступ веры я почувствовала совершенно неожиданно. Думаю, от страха, хотя по-настоящему верующей в ту пору не была. И верила, пожалуй, лишь в той степени, в какой этого требует привычка, – не более того. Да и в церковь не заглядывала уже много лет. Насколько помню, ни разу не бывала там после похорон матери. Уже окончив школу, я пережила несколько всплесков истовой набожности, но такое случалось все реже и реже, и с каждым разом она становилась все менее пылкой, пока окончательно не сошла на нет, с чем, думаю, мне и придется жить до своего последнего дня.

А вот моя покойная матушка верила по-настоящему. Она ни разу не позволила себе пропустить субботнюю мессу. Когда она страдала от неизлечимой болезни, мы часто заставали ее в кресле с молитвенником в руках. И она шепотом молилась. На столике у нее стоял образок с ликом святого Фульхенсио, покровителя ее родных мест. А если она просила святого о помощи или ей нужны были от него какие-нибудь особые милости, старалась задобрить его, зажигая перед образком свечку. Мы с отцом никогда не вмешивались в отношения Канделарии с Богом. В нашей семье все отличались терпимостью к чужим взглядам. Каждый имел право на свои убеждения.

И вот, спеша к школе, я чувствовала себя жуткой эгоисткой. Не могу назвать это никак иначе, хотя тогда я была совершенно не в себе, клянусь вам, я была обезумевшей матерью, которую природный инстинкт напрочь лишает способности мыслить здраво. Дело в том, что я молила Господа, вернее, требовала от него, что если должны умереть дети, то пусть умрут другие, но лишь бы не мой сын. Подумайте только, какие мысли могут прийти в голову женщине в подобных обстоятельствах. И там, прямо посреди улицы, я, кажется, вслух разговаривала сама с собой, точно не помню, но вокруг встречалось все больше людей, которые с громкими криками бежали в ту же сторону.

У самой школы меня остановил полицейский. По его голосу и по тому, как вяло он опустил передо мной руку, я поняла, что с его стороны это было не столько приказом остановиться, сколько просьбой, лучше сказать, даже очень мягкой просьбой. У этого человека просто не осталось душевных сил, чтобы выступать в роли представителя власти. Вот видите? Еще одна мелочь, которая мне запомнилась. Полицейский не сомневался, что я – одна из тех многих и многих матерей, которым предстоит вот-вот узнать самую ужасную правду. А еще он боялся, что я прямо там закачу истерику. И я, разумеется, закатила бы ее. И поэтому, вроде бы запрещая проход, он одновременно сделал шаг в сторону, давая мне дорогу. И я сразу увидела результаты взрыва, увидела людей, голыми руками разбирающих завалы, увидела женщину, которая корчилась на земле то ли в приступе эпилепсии, то ли в приступе истерики и истошно вопила, а другая, кажется, пыталась ее успокоить. Я не помню, что сама почувствовала в тот момент. Если честно, я, скорее всего, тогда вообще ничего не чувствовала. Словно внутри у меня сразу стало пусто, словно меня парализовало, в голове все смешалось, и я не могла связать даже пары простых мыслей. Святый Боже, а где же классная комната моего сына? Внешней стены как и не было. Пол провалился. Из обломков торчали несколько изуродованных столиков и стульев. И тут я увидела своего отца, с головы до ног покрытого пылью, с кровавым пятном на рубашке у плеча, он медленно шел ко мне, делая руками успокаивающие жесты. Нуко? Его увезли на скорой в больницу «Крусес». Да, он один из тех немногих, кто выжил. Ранен? Нет, всего несколько царапин. Я подняла глаза к небу и возблагодарила Господа. В тот миг меня заботило только одно – чтобы среди плача и горя никто не заметил, что меня буквально распирало от счастья.

Поделиться с друзьями: