Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Дай мне волю, — сказала Буба, — я бы каждый день колотила тебя палкой за то, что ты не желаешь учиться рисовать!

— Мне эта музыка уже давным-давно знакома и успела надоесть! — недовольно, но весьма мирным тоном пробурчал Лева.

А на Маргариту Лева даже рассердился за самовольство в отношении Жукова.

Когда мы теперь разговаривали с Маргаритой, я ей сказал:

— Мастер и Маргарита.

Она засмеялась — темноволосая, темноглазая, с правильными чертами красивого лица; летом неизменно ходила в белых перчатках.

Лева в дневниках суров с Маргаритой. Но, очевидно, у каждого Мастера должна быть своя Маргарита, пусть даже и не осознанная им.

Портрет матери Леве не удавался. Я думал — почему? В чем причина? Теперь, кажется, догадываюсь, в чем дело: Левке не свойственны были открытость

чувств, простота, раскрепощенность. Никакого барахтанья и кудахтанья, ясно! Вечная целенаправленность, стремительность. Даже походка была стремительной: он, небольшого роста, сутулясь, шагал пружинистым шагом. Широким. Портфель держал не около бедра, а на вытянутой руке впереди себя, впереди своих широких стремительных шагов. Он всегда спешил, точно помнил о быстротекущем, уходящем времени. В письме с фронта, в котором в своей краткой манере написал, чтобы мать берегла себя для него и для нее самой, он сказал все. Он не мог раскрыться до конца, когда пытался создать ее портрет. Не мог выразить до конца отношение к ней. И бумага «пищала», не шла на обман. Это было преградой между ним и куском ватмана. Когда началась война, Лева произнес фразу, в момент сильной бомбежки Москвы. Фраза поразила Юру Трифонова: «Знаешь, кого жалко? Наших мамаш…» Юра запомнил ее, и через тридцать пять лет вписал в свою книгу и произнес фразу не кто-нибудь, а собственно Лева. Так, как рчо и было.

Знал ли Левка полную биографию матери? Я не уверен. Даже думаю, что нет, не знал. Мы прежде не углублялись в подробности жизни родных, в их прошлое. Мы все-таки прежде всего были поглощены своими заботами. Мне, например, вовсе не было прежде известно, что, когда мой отец работал еще в Крыму и ведал артиллерийскими складами, в него стреляли, ночью: кому-то понадобились ключи от складов, а значит, снаряды. Что он написал несколько брошюр по проблемам сельского хозяйства Крыма: я их уже теперь случайно обнаружил в алфавитном каталоге Библиотеки имени Ленина. Что летал в Ташкент, расследовал таинственное дело: у одного ученого, работавшего над проблемами оживления, утонул сын. Ученый ввел ему собственного изготовления препарат и остановил процесс тления. Ученого, кажется, хотела убить жена, из религиозных побуждений. Ничего точно не знаю, никогда не интересовался. Как, например, Юре Трифонову мало что было известно о его отце. «И я полез в архив…» — скажет Юра. Свой школьный дневник Юра начал с 1937 года, то есть с того года, когда дни его «начали переливаться в память», но в память еще детскую. Лева Федотов завел дневник с 1935 года. Всего было пятнадцать общих тетрадей, тоже с фабричной маркой «Светоч», а на задней обложке каждой напечатано: «Продажа по цене выше обозначенной карается по закону» — в то время такие тетради были дефицитом. Из Левиных пятнадцати дневниковых сохранились четыре: V, XIII, XIV и XV неоконченная, последняя; годы — 1939-й, 40-й и 41-й.

Историю жизни Левиной матери я узнал теперь уже от нее самой, в те дни, которые проводил возле нее в больнице. Мы беседовали часами. Разве можно было в детстве беседовать часами с родными? А я теперь беседовал с Левиной матерью, и она рассказывала мне о себе.

Выросла в большой семье, где было восемь детей. Работать начала с 12 лет. Определили ее в мастерскую дамских шляп мадам Хуторянской подручной к мастерице: подбирала по цвету нитки, ленты, соломку, красила птичьи перья. С тех пор началась трудовая деятельность. В 1911 году уехала в Париж, к старшей сестре Любе, находившейся в эмиграции.

Вначале жила у Любы в доме, похожем на придорожную харчевню с надписью во всю стену «Курящий кабан». Потом отыскалась комнатка у подрядчика по малярной части. Комнатка с потолком по форме чердака, темная лестница, запах гниющего мусора со двора, а где-то вдалеке богатые огни и вереницы лакированных фиакров. Питалась тем, что собирала поутру шампиньоны под платанами, обнесенными решетками; как могла постигала французский язык, училась избегать в городе различных опасных мест, где ютился странный люд. Торговала вместе с другими девушками с лотка веерами, брошами, бусами.

— Мы громко выкрикивали свой товар. Называлась эта торговля «Парижские крики». Поразила

меня улица Императрицы. Какая же была роскошная! Боязно было пройти. Детям запрещалось на ней повышать голос. А какое веселье царило на Больших бульварах от Оперы до площади Республики, на площади Пигаль, на Монпарнасе, на бульваре Сен-Мишель. А Сен-Жермен и Люксембургский сад… Везде я побывала со своим лотком.

Потом она поступила на фабрику женских шляп для магазина «Дамское счастье». Казалось, уже на постоянную работу. Даже стала манекенщицей.

— Но в Париже нет ничего постоянного, — сказала, улыбнулась. — Недаром на его гербе изображен серебряный кораблик, а надпись гласит: «Качается, но не тонет». Латинская надпись, сейчас вдруг вспомнилась. Думала, что все перезабыла.

Теперь улыбнулся я.

Война четырнадцатого года застала ее в Париже. Видела, как вошли немцы, оккупировали город. Уехала на юг Франции, в Марсель.

— Марсель — это граф Монте-Кристо, — сказал я. — Наша детская привязанность.

Она в ответ кивнула, потом сказала:

— Я не получила в Марселе никакого счастья. Счастье вытаскивает сурок из расписного барабанчика бродячего савойяра. (Вика потом уточнила в словаре, кто такой «савойяр» — житель исторической области во Франции, в Альпах, в Савойе.) Но Марсель, Миша, мне понравился. Я часто поднималась на высокую скалу, где был храм. Марсельцы туда приносили дары, благодарили за спасение жизни на море или на суше.

— Мы с Викой были в Марселе. По туризму. И нас тоже поразил храм на скале. В храме было очень много маленьких моделей различных кораблей — парусных и современных, рыбачьих шхун, автомобилей, мотоциклов.

— Дары.

— Ну да. За спасение жизни.

— С этой скалы я смотрела на город. Часами. Любовалась настоящими большими кораблями. Я ведь, Миша, родилась в Севастополе.

— Виден остров, где в крепости был заточен Эдмон Дантес, — опять не выдержал я и вспомнил графа Монте-Кристо. — Вика сделала снимок крепости.

— Вы были в туризме, Миша, а мне надо было как-то существовать, иметь работу. Работы не было, жила на улице Пустой кошелек. Пыталась устроиться в Монте-Карло. Игорные заведения были закрыты. Сторож показал мне только кладбище самоубийц.

Из Франции перебралась в Америку, в Нью-Йорк. Дома как утесы, электрический чудо-город и в то же время лавки, торгующие кониной, над входом в которые вместо вывесок натуральные лошадиные головы. Это все-таки поражало, что ни говори.

В Америке познакомилась с Луначарским, Красиным. Присутствовала на собраниях, на которых они выступали. Называлось — ходить на чердаки нижнего Нью-Йорка: заброшенные фабричные здания часто занимались под рабочие клубы. В одном из таких зданий собиралась нью-йоркская секция большевиков. Здесь я увидела впервые Федора Федотова — профессионала-революционера. Вид у него, Миша, был — ну, просто attaboy. Переводится как восклицание: «Вот это парень! Молодец!» Я спросила его, где он работает.

— В «Пони-экспресс».

— А что это такое?

— Почта. На лошадях, где бездорожье.

Угостил меня чили: невероятно острый перец, фасоль, помидоры и тушеное мясо. И слезы из глаз. Ему смешно, и тоже до слез.

Я подумал, так иногда смеялся и Левка — до слез.

Федор Федотов и Роза Маркус («Я была красивой, Миша!») полюбили друг друга и начали жить вместе, где придется, где возможна была самая умеренная оплата за квартиру, потому что, с точки зрения американцев, у них не было «никаких привилегий денег». В партию Роза Маркус вступила в апреле 1917 года там же, в Америке. Выполняла поручения по организационной работе. Попала в тюрьму. Временная тюрьма была в нижних этажах статуи Свободы. Зарегистрировали как русскую эмигрантку-революционерку. Вскоре после февральской революции из Москвы приехал уполномоченный от партии большевиков Шереметьев, чтобы помочь русским эмигрантам вернуться на родину. Розу Маркус, как молодого и активного члена партии, оставили в Нью-Йорке для дальнейшей работы. Позже выезд в Москву ей организовал известный большевик Мартенс: выдал бумагу — «явку» в Коминтерн. В исполкоме Коминтерна работал тогда Рихард Зорге. Федор Федотов вернулся в Россию первым: бежал в трюме корабля — ну, атабой!

Поделиться с друзьями: