Малина
Шрифт:
Обычно же большинству людей я говорю «вы», говорить «вы» для меня внутренняя потребность и к тому же проявление осторожности, но я располагаю по меньшей мере двумя родами «вы». Одно «вы» предназначено для большинства людей, другое, опасное, богато инструментованное «вы», — я никогда не могла бы адресовать его Малине и никогда — Ивану, — предназначено мужчинам, которые могли бы войти в мою жизнь, не будь Ивана. Ради Ивана я прячусь за этими волнующими «вы», и меня за ними не видно. Это «вы» трудно описать, иногда люди понимают, редко, правда, но все же понимают всю его напряженность, которой никак не может обладать товарищеское «ты». Ведь я конечно же говорю «ты» самым разным людям, потому что с одними училась в школе, с другими в университете, с третьими вместе работала, но это ничего не значит. Мое «вы», возможно, сродни «вы» Фанни Гольдман, которая якобы — конечно, только по слухам — упорно говорила «вы» всем своим любовникам. Разумеется, она обращалась на «вы» также ко всем остальным мужчинам, которые не могли стать ее любовниками, и, говорят, любила одного человека, которому адресовала свое прекраснейшее «вы». Женщины вроде этой Гольдман, о которых непрестанно болтают, не могут этого ни изменить, ни отменить, просто в один прекрасный день по городу начинает ходить разговор: «Вы что, с луны свалились? Как, вы этого не знали? Самых обожаемых своих любовников, а их было не так мало, она отпускала, бросив им свое неподражаемое «вы»!» Даже Малина, который никогда не говорит о людях ни хорошо, ни плохо, упоминает, что сегодня познакомился с Фанни Гольдман, она тоже была в гостях у Иорданов, и нечаянно роняет: «Я никогда не слышал, чтобы женщина так красиво говорила «вы».
Меня совсем не интересует, что Малина думает о Гольдман, не станет же он нас сравнивать, ведь, в конце концов, эта женщина
Я вправе спрашивать о самых невозможных вещах. Кто изобрел письмо? Что такое письмо? Является ли оно собственностью? Кто первым потребовал экспроприации? Allons nous `a l'Esprit? [35] Принадлежим ли мы к низшей расе? Следует ли нам лезть в политику, ничего больше не делать и быть жестокими? Прокляты ли мы? Приходим ли мы в упадок? Малина встает, он допил мой стакан. В глубоком опьянении я засну и отложу свои вопросы до утра. Ночью я буду поклоняться зверям, посягать на высшие святыни, цепляться за всякую ложь, во сне я стану зверем и дам себя убить, словно зверя.
35
Восходим ли мы к Духу? (фр.)
Пока я засыпаю, мне что-то ударяет в голову, что-то вспыхивает, искрится, помрачая сознание, это опять угроза, чувство уничтожения, и я очень резко говорю Ивану, которого здесь нет: Малина — никогда, Малина не такой, ты его не понимаешь. Я еще никогда не говорила резкостей Ивану, никогда не скажу их вслух. Разумеется, Иван не говорил ничего плохого о Малине, о котором он вообще не думает, и как бы он мог завидовать Малине, тому, что он живет здесь со мной? Потому он и не упоминает Малину, как не говорят в семье, из чувства такта, об осужденном или душевнобольном, и если у меня временами делается отсутствующий взгляд, то лишь из-за того, что мысль о Малине вызывает ужасное напряжение, и это доброе, чистое недоразумение господствует над нами троими, да, оно господствует, оно управляет нами. Мы единственные управляемые, кому хорошо, мы живем в таком плодотворном заблуждении, что ни один из нас никогда не возвышает голос против другого и против господства. Поэтому другие люди, вокруг, нас парализуют, ибо они присваивают себе права, ибо у них отнимают права или незаконно им в оных отказывают, ибо в своем бесправии они постоянно восстают друг против друга. Иван сказал бы: «Все эти люди отравляют друг другу жизнь». Малина сказал бы: «Все эти люди с их заемными взглядами при нынешних высоких ставках будут дорого расплачиваться».
Мои заемные взгляды уже идут на убыль. Я все легче расстаюсь с Иваном и все легче нахожу его снова, потому что думаю о нем уже без прежнего властолюбия, могу даже на несколько часов выпустить его из своих мыслей, а чтобы ему не приходилось во сне беспрерывно растирать себе запястья и щиколотки, я его больше не сковываю или сковываю некрепко. Он уже не так часто морщит лоб, морщины у него разглаживаются оттого, что диктатура моих взглядов и моих ласк смягчилась, я только на миг очаровываю и околдовываю его, дабы мы могли разойтись с чувством облегчения, один выходит из дверей, другой садится в свою машину и что-то бормочет: «Если сейчас без двадцати четыре, то я еще вовремя доберусь до территории ярмарки, а ты?» — «Я тоже еще вполне успею, нет, ничего особенного, завтра я кое с кем поеду в Бургенланд, нет, без ночевки, я еще не знаю, что мои друзья…» Тишайшее бормотанье, поскольку один не знает про другого, что там за дела с этими друзьями, с ярмаркой и Бургенландом, к какой жизни относятся эти слова. Я обещала Ивану впредь надевать только такие платья, которые делают меня красивой и счастливой, еще я впопыхах обещала Ивану регулярно есть и не пить. В крайней спешке дала я слово Ивану, что буду спать, отсыпаться, очень крепко спать.
Хотя мы разговариваем с детьми, но сами тоже перебрасываемся над их головами намеками, отрывистыми немецкими фразами, а если это становится совершенно неизбежным, то подмешиваем к ним и английские, английская азбука Морзе требуется нам не для сигнала SOS, с Иваном и с детьми у меня все уже наладилось. Однако в присутствии детей я сдерживаюсь и в то же время становлюсь более словоохотливой, нежели с Иваном, ибо тогда я воспринимаю его не как Ивана, который для меня все, а как отца Белы и Андраша, только поначалу я была неспособна выговорить при детях его имя, пока не заметила, что они это делают сами, но Андраш, если он начинает хныкать, порой еще кричит: «папа!», — видимо, это слово более раннего детства. В последнюю минуту Иван решает взять меня в Шенбрунн, потому что Андраш, которому я, конечно, полюбилась, спросил его: «А она не поедет с нами? Пусть она поедет!» В обезьяннике оба мальчика виснут на мне, Андраш вцепляется мне в руку, я осторожно, все ближе, притягиваю его к себе, я не знала, что детские тела теплей и приятней на ощупь, чем тело взрослого; Бела, из ревности, тоже теснее прижимается ко мне, он делает это только из-за Андраша, ребята такие приставучие, словно им долгое время не хватало человека, к которому они могли бы приставать и лепиться, а мне только этого и надо. Иван помогает нам скармливать обезьянам орехи и бананы, так как мы трое держимся друг за друга и хохочем, а Бела кидает орехи мимо. Я стараюсь все объяснить про павиана и шимпанзе, я не подготовилась к этому часу в зверинце, надо было мне почитать «Жизнь животных» Брема, перед змеями я окончательно пасую, я не знаю, ест ли вон тот уж белых мышей, о чем спрашивает Бела, или жуков и листья, как предполагает Иван, у которого уже болит голова; я кричу ему: «Ступай-ка ты вперед!», потому что Бела и Андраш хотят еще увидеть ящериц и саламандр, и поскольку Иван нас не слышит, я выдумываю невероятные повадки пресмыкающихся, истории из их жизни, любой вопрос мне нипочем, я знаю, из каких стран они родом, когда они просыпаются, когда идут спать, что едят, что думают и до скольких лет живут — до ста или до тысячи. Только бы Иван не был так нетерпелив, из-за головной боли, из-за невыспанности, — нам ведь надо еще к медведям, мы кормим тюленей, а когда подходим к большому вольеру для птиц, я выдумываю невесть что про коршунов и орлов, на певчих птиц времени уже не остается. Мне приходится сказать, что всем нам Иван возьмет у Хюбнера по мороженому, но только если мы пойдем побыстрее, иначе никакого мороженого не будет, я говорю: «Иван ужасно на нас рассердится!» Но действует только мороженое. «Пожалуйста, Иван, ты не мог бы взять нам мороженое, я уверена, ты детям обещал (через головы детей: «Please, do me the favour, I promised them some icecream» [36] ), а тебе лучше всего выпить двойной кофе с молоком. Иван раздраженно делает заказ, он, видимо, без сил, а мы с ребятами толкаем друг друга под столом ногами, потом все сильнее наступаем друг другу на ноги, Бела истерически хохочет: «Ну и туфли у нее, вот дурацкие туфли!» За это Бела получает от меня легкий пинок, а Иван еще пуще раздражается: «Бела, веди себя как следует, не то мы сейчас же поедем домой!» Но мы все равно должны сейчас же ехать домой, как бы ни вели себя дети, хорошо или плохо, Иван заталкивает их на заднее сиденье, а я на минутку задерживаюсь и, пока Иван ищет меня глазами на другой стороне, покупаю два воздушных шарика, у меня нет мелочи, какая-то женщина помогает мне разменять бумажку в пятьдесят шиллингов и с жалостливой любезностью говорит: «Это, видимо, ваши дети. Милые у вас дети!» А я безутешно отвечаю: «Спасибо, огромное спасибо, это было мило с вашей стороны!» Я молча сажусь в машину и сую каждому из милых деток нитку с шариком. По дороге Иван говорит: «You аге just crazy, it was not necessary!» [37] Я оборачиваюсь и говорю: «Ну и кудахтали же вы сегодня, от вас с ума сойти можно!» Бела и Андраш корчатся от смеха: «Мы кудахчем, куд-куда, куд-куда, мы кудахчем!» Когда поднимается такой гвалт, Иван начинает петь, Бела и Андраш перестают кудахтать, они тоже поют — и фальшиво, и точно, и громко, и тихо:
36
Пожалуйста,
сделай мне одолжение, я обещала им мороженое (англ.).37
Ты с ума сошла, незачем было это делать! (англ.)
Слова этой песни я все еще не выучила, да и петь не умею тоже, так что я только вздыхаю про себя: 'eljen!
Иван высаживает нас у дома 9, ему надо еще взять на службе кое-какие документы, а я играю с детьми в карты. Андраш дает мне советы, он всегда ко мне благоволит, зато Бела насмешливо заявляет: «Ты же неправильно играешь, ты идиот, извини, идиотка!» Мы играем в квартет со сказками, но Бела капризничает, сказки для него слишком глупы, из сказок он уже вырос, они годятся разве что для Андраша и для меня. Мы играем в квартет с животными и с цветами, с автомобилями и самолетами, мы побеждаем и проигрываем, я проигрываю чаще всех, когда невольно, когда вольно, пособляя счастью Белы и Андраша. В квартет с городами Андраш играть уже не хочет, в городах он не разбирается, я даю ему советы, мы шепчемся, прикрыв рот рукой, я говорю: «Гонконг», Андраш не понимает, а Бела в ярости бросает карты на стол, как участник какой-нибудь большой, важной конференции, у которого не выдерживают нервы, потому что остальные не на высоте. Андраш хочет квартет со сказками, и несколько минут мы препираемся, пока я не предлагаю: давайте сыграем в Черного Петера. В Черного Петера они играли уже, наверно, тысячи раз, но они опять завелись, Бела тасует карты, я снимаю, потом карты сдаются, вытаскиваются и сбрасываются. В конце концов Черный Петер оказывается у меня, тут входит Иван, Бела и Андраш извиваются от смеха и орут во все горло: «Черный Петер, Черный Петер!» Теперь нам придется сыграть еще раз с Иваном, под конец мы остаемся с Белой один на один, к сожалению, Бела вытаскивает у меня Черного Петера, бросает карты и хриплым голосом орет: «Иван, она стерва!» Мы обмениваемся взглядом над головами детей, в голосе Ивана — раскаты грома, а Бела отпирается, он ничего не говорил. Чтобы отпраздновать примирение, Иван предлагает старый коньяк, Бела даже просит разрешения за ним сбегать, и бегает два раза, приносит еще и стаканы. Мы с Иваном сидим и молчим, положив ногу на ногу, дети за столом тихо и чинно играют в квартет с цветами, и моя фантазия мне ничего не рисует. Нет, потом все-таки рисует, а именно — будто Иван переводит взгляд с детей на меня и обратно и взвешивает, задавая вопросы, большей частью дружественно: «Неужели я должен вечно? Разве человек должен вечно? Надо ли ждать всю жизнь?»
38
Надо съездить в Дебрецен,
купить там индюка.
Кучер, гляди, в корзине дыра,
индюк-то вмиг удерет (венгр.).
Мы условились встретиться на Тухлаубене, в итальянском кафе-мороженом. Чтобы дети ничего не заметили, Иван говорит: «Привет! Как поживаешь?» Я тоже в присутствии детей делаю вид, будто уже несколько недель не видела Ивана. Да и времени у нас мало, Иван, не спрашивая, заказывает четыре порции мороженого-ассорти, ему надо отвезти Белу на противный урок физкультуры, который каждый раз становится проблемой для матери Ивана и очень часто для самого Ивана, даже для Белы, физкультуру он не любит. Иван критикует наши школы с их учебными планами, особенно эти дурацкие уроки физкультуры, которые проводятся где-то вне школы и всегда после обеда. Да неужели здесь думают, будто каждый имеет в своем распоряжении несколько машин и несколько нянек! Вообще я никогда не слышала, чтобы Иван говорил о положении дел здесь, в Вене, он не сравнивает, он никогда ничего не рассказывает, кажется, он считает противопоставление «здесь» и «там» неосторожным и к тому же бесплодным. Вот только сегодня он сорвался из-за этого урока физкультуры, он сказал «у вас», и сказал это мне, будто урок физкультуры — это воплощение того мира, к которому я принадлежу и который следует отвергнуть, но возможно, это я в нарастающем у меня страхе что-то нафантазировала, я ведь не знаю, как обстоит дело с уроками физкультуры там, в Венгрии. Иван расплатился, мы выходим с детьми на улицу, к машине, Андраш машет мне рукой, однако спрашивает на сей раз Бела: «А она с нами не поедет? Почему она не может поехать с нами?» Потом они, все трое, исчезают в конце Тухлаубена, свернув за угол, к площади Хоэр Маркт, скрытые от глаз каким-то дипломатическим автомобилем. Я все смотрю и смотрю им вслед, когда их уже и след простыл, потом медленно иду через Петерсплац на Грабен, в другую сторону, мне надо было купить себе чулки, я могла бы купить пуловер, именно сегодня мне следовало бы купить себе что-нибудь красивое, так как они исчезли, разумеется, Иван не мог сказать мне при детях, позвонит он или нет.
Я слышу, как Бела говорит: «Ну пусть она поедет с нами!»
На Грабене я купила себе новое платье, длинное домашнее платье для послеобеденных часов, для нескольких особых вечеров дома, я знаю, для кого; это платье мне нравится, оно мягкое и длинное и объясняет, почему я так часто сижу дома, например, сегодня. Но я бы не хотела, чтобы Иван был здесь во время примерки, Малина — тем более, я могу часто смотреться в зеркало, только если Малины нет дома, я должна хорошенько повертеться перед большим зеркалом в коридоре, и чтобы мужчины при этом были за тридевять земель от меня, на океанской глубине, в поднебесной выси, в мире сказки. Какой-то час я могу существовать вне времени и пространства, испытывая глубокое удовлетворение, перенесенная в легенду, где запах мыла, пощипывание кожи от туалетной воды, шуршание белья, макание кисточек в баночки, задумчивый штрих контурным карандашом — единственная реальность. Создается композиция, должна быть сотворена женщина для домашнего платья. В полной тайне опять делается набросок создания, коим явится женщина, и это будет нечто от начала начал, с аурой, не предназначенной никому. Надо раз двадцать расчесать волосы щеткой, намазать ноги кремом, а ногти на ногах покрыть лаком, надо удалить волосы на ногах и под мышками, душ то и дело включается и выключается, в ванной комнате клубится облако пудры, посмотримся в зеркало, там всегда воскресенье, скажи мне, зеркало на стене, возможно, воскресенье уже наступило.
Когда-нибудь у всех женщин будут золотые глаза, они будут носить золотые туфли и золотые платья, и она стала расчесывать свои золотые волосы, стала рвать их, нет! — ее золотые волосы развевались на ветру, когда она скакала на своем вороном вверх по течению Дуная и прибыла в Рецию…
Настанет день, когда у женщин будут золотисто-рыжие глаза, золотисто-рыжие волосы, и будет воссоздана поэзия их пола…
Я вошла в зеркало, я пропала в зеркале, я заглянула в будущее, я была в ладу с собой, и вот я опять с собой в разладе. Очнувшись, я смотрюсь в зеркало и подправляю карандашом край века. Я могу это бросить. Какое-то мгновенье я была бессмертна, была собой, меня не существовало для Ивана, я не жила в Иване, это не имело значения. Из ванны уходит вода. Я задвигаю ящики, убираю карандаши, баночки, флаконы, брызгалки в туалетный шкаф, чтобы Малина не сердился. Домашнее платье вешается в стенной шкаф, сегодня оно не понадобится. Мне надо подышать воздухом и перед сном выйти на улицу. Из деликатности я сворачиваю на Хоймаркт, в угрожающей близости от Городского парка, от его теней и темных фигур, делаю обход по Линкебангассе, прибавляя шагу, ибо на этом отрезке как-то жутко, но это только до Беатриксгассе, где я опять чувствую себя уверенно, а от Беатриксгассе я иду вверх по Унгаргассе до Реннвега, чтобы мне так и не знать, дома Иван или нет. На обратном пути я соблюдаю такую же деликатность и, значит, не могу видеть ни дома 9, ни интересной Мюнцгассе. Должен же Иван иметь свободу, иметь свободу действий, даже в этот час. Я перескакиваю сразу через несколько ступенек, лечу наверх, потому что где-то, кажется, тихо звонит телефон, возможно, у нас, он в самом деле звонит и звонит, я вышибаю дверь, оставляю ее открытой, ведь телефон надрывается, он бьет тревогу. Я хватаю трубку и говорю, запыхавшаяся и удивленная:
Я только вошла, ходила гулять
Одна, разумеется, как же иначе, всего несколько шагов
Ты дома, но откуда же мне
Значит, я проглядела твою машину
Потому что я шла от Реннвега
Должно быть, я забыла взглянуть наверх, на твои окна
Я больше люблю ходить от Реннвега
На Хоймаркт я не решаюсь
Но что ты уже дома
Из-за Городского парка, никогда ведь не знаешь
Где же были мои глаза
И моя сегодня тоже стоит на Мюнцгассе
Тогда я лучше всего тебе позвоню, так, значит, завтра я позвоню