Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Малый трактат о великих добродетелях, или Как пользоваться философией в повседневной жизни

Конт-Спонвиль Андре

Шрифт:

Древние греки, в частности афиняне, хвастали тем, что это именно они принесли миру мягкость. Они видели в мягкости антитезу варварству, то есть рассматривали ее как приблизительный синоним цивилизованности. Так что этноцентризм появился на свет не вчера. Вместе с тем нельзя отрицать, что наша цивилизация продолжает традиции древнегреческой, следовательно, и своей мягкостью мы отчасти обязаны им. Что же античные мыслители понимали под мягкостью? То же, что и мы: противоположность войне, гневу, насилию и жестокосердию. Это не столько отдельная добродетель, сколько средоточие или источник всех остальных: «На самом скромном уровне мягкость означает любезность манер, доброжелательное отношение к другим людям. Но она может появляться и в гораздо более благородном контексте. Проявляясь по отношению к обездоленным, она приближается к великодушию или доброте; по отношению к виновным – к снисходительности и пониманию; по отношению к незнакомым, да и к людям вообще, – к человечности и почти милосердию. Точно так же в политической жизни она может оборачиваться терпимостью или благодушием в зависимости от того, на кого она обращена – на побежденных или на собственных подданных, то есть граждан. Между тем в основе всех этих различных подходов лежит одно и то же намерение относиться к другому человеку как к тому, кому ты желаешь добра, во всяком

случае, в меру возможного, не рискуя нарушить свой долг. Древние греки ощущали их единство, поскольку для обозначения всех вышеперечисленных ценностей использовали одно и то же слово praos» (Жаклин де Ромильи. «Мягкость в греческой философии»).

Аристотель возвел мягкость в ранг отдельной добродетели, назвав ее золотой серединой между гневливостью и бесхарактерностью: мягкий человек стоит посередине между бесчувственным холерическим дикарем и излишне податливым раболепным глупцом. Ведь и гнев может быть справедливым, как бывают справедливые войны и справедливое насилие: право выбора принадлежит мягкости. Впрочем, Аристотель испытывает некоторые колебания, замечая, что этой добродетели явно чего-то не хватает. Если мягкий человек это тот, кто гневается только «по делу», в должной форме и так долго, как это необходимо, то перед нами встает вопрос критериев и границ. Мягкий человек мягок лишь в сравнении с остальными, но кто определит, где кончается его мягкость? Кто будет судить о том, насколько обоснован его гнев? Здесь мягкость противостоит величию души, так же как греческая гордость противостоит иудеохристианской кротости. Того, кто терпит оскорбления или позволяет оскорблять своих друзей, Аристотель называет «подлой душой». Как видим, наставник Александра Македонского, как, впрочем, и его ученик, вовсе не спешил подставлять вторую щеку… Мягкость способна достигать крайнего предела, за которым ее можно считать возвышенной или презренной – зависит от точки зрения. Следует ли в этом случае ставить знак равенства между мягкостью и трусостью? Ни в коем случае, потому что мягкость остается собой только при условии отсутствия страха. Таким образом, речь идет о выборе между честью и милосердием, и никто не усомнится, на чью сторону склонится мягкость.

Означает ли это, что во имя мягкости необходимо ратовать за отказ от насильственных методов как таковых? Ответ не так прост, как кажется. Непротивление злу, доведенное до логического предела, запрещает нам эффективно бороться с преступным насилием и варварством, и не только в тех случаях, когда они грозят лично нам, что еще можно было бы объяснить или оправдать милосердием, но и тогда, когда они направлены против беззащитных и ни в чем не повинных людей. С этим не станут мириться ни милосердие, ни справедливость. Разве нормальный человек не вмешается в драку, если речь идет о спасении ребенка? И разве его не будет грызть совесть, если он этого не сделает? «Непротивление злу, – отмечает Симона Вейль, – хорошо только тогда, когда оно эффективно». Это означает, что выбор диктует не принцип, а обстоятельства. При равной или более высокой эффективности, разумеется, предпочтительно непротивление, близкое к мягкости, что сумел понять Ганди. Но заниматься расчетом относительной эффективности тех или иных методов борьбы со злом должно благоразумие, а благоразумием иногда следует поступиться, если опасности подвергается жизнь другого человека, иначе нарушается принцип милосердия. Например, что я должен делать, если у меня на глазах нападают на женщину? Если не можешь защитить ее иначе, примени силу. Разумеется, здесь все зависит от конкретной ситуации, конкретного человека, а также от конкретного противника. Непротивление Ганди британским войскам – это одно, но непротивление Гитлеру с его танковыми дивизиями – совсем другое. Насилие лучше, чем пособничество, слабость перед ужасом, бесхребетность и попустительство злу.

Следовательно, нельзя смешивать сторонников мира, готовых защищать мир, и пацифистов, отвергающих любую войну, против кого бы она ни велась. Пацифисты возводят мягкость в систему или в абсолют, запрещая себе защищать как раз то, что призваны поддерживать, то есть мир. Подобная этика граничит с безответственностью. Абсолютных ценностей не существует, во всяком случае, мягкость не может претендовать на звание абсолютной ценности. Даже любовью нельзя оправдать все: любовь не заменяет благоразумия и справедливости! Поэтому мягкость хороша только там, где не надо приносить в жертву императивы справедливости и любви, на которые жертвы имеют гораздо больше прав, чем палачи.

В каких же случаях человек получает моральное право (и даже обязанность) драться и убивать? Только в тех, когда это необходимо, чтобы не дать свершиться худшему злу, например чтобы предотвратить массовые убийства, страдания или насилие. Мне возразят, что каждый судит об этом по-своему, следовательно, подобный принцип не дает нам никакой гарантии. А разве здесь вообще могут быть какие-либо гарантии? В жизни каждый случай – единственный и уникальный, и никто не сможет принять решение вместо нас. Например, смертная казнь. Может ли она быть оправдана? А почему нет, если она служит действенным инструментом борьбы со злом? Вообще эта проблема лежит не столько в области морали, сколько в области политики. Если бы смертная казнь как крайняя мера наказания за убийство ребенка могла бы спасти жизни многих детей (невозможность рецидива, во-первых, и устрашающий эффект, во-вторых), кто стал бы возражать против ее применения? Либо следует признать человеческую жизнь абсолютом. Опять-таки, почему бы и нет? Но тогда придется запретить аборты: почему мы должны сохранять жизнь убийце детей, но позволять убивать нерожденных детей? Рассуждая далее, приходим к выводу, что во время Второй мировой войны мы не имели никакого права убивать нацистов, а судьи, приговорившие на Нюрнбергском процессе к смертной казни Геринга, Риббентропа и многих им подобных, сами преступники. Абсолют это абсолют, и он по определению не может зависеть от обстоятельств и отдельных индивидуумов. Для меня, не верящего в абсолюты (что может быть относительнее, чем жизнь и ценность жизни?), вся проблема заключается в уместности, мере и действенности и апеллирует не столько к мягкости, сколько к благоразумию. Вернее сказать, к мягкости под контролем благоразумия и милосердия. Главное не наказать, главное – не дать свершиться злу. Что касается смертной казни за уголовные преступления, то у меня нет на этот счет четкого мнения, да меня этот вопрос не слишком и занимает: неужели пожизненное или даже 20–30-летнее заключение в тюрьме лучше? Марсель Конш предложил не отменить, а приостановить действие закона о смертной казни – на тот случай, если у общества вновь появится враг, подобный тому, какого осудили в Нюрнберге. Пожалуй, я бы с этим согласился. Ни я никогда не соглашусь с тем, что убивать

нельзя никого и ни за что; мол, Гитлер, если бы его поймали, должен был закончить свои дни в тюрьме. Тюрьмы слишком плохо охраняются, а жертвы преступлений – прошлых и будущих – имеют право требовать казни палачей.

Таким образом, это действительно скорее политическая или даже техническая проблема. Она не затрагивает морали. Если допустить, что иногда убийство может быть законно, если оно мешает свершиться большему злу, то значение этого поступка для каждого отдельно взятого индивидуума (даже в общей для всех ситуации, например во время войны) останется вариабельным и будет зависеть от личности каждого из них. Каждый принимает решение за себя, но на каком основании? Необходим критерий. Один из них предлагает Симона Вейль: «Война. Сохранить в себе любовь к жизни; никогда не нести другим смерть, не подвергая опасности собственную жизнь.

В случае, если жизнь Икс была бы связана с твоей собственной жизнью настолько тесно, что в случае его гибели немедленно умер бы и ты сам, захотел бы ты его убивать? Твои тело и душа жаждут жить, но если ты, не кривя душой, ответишь на этот вопрос: “Да”, тогда ты имеешь право убить его».

Мало кто способен на такую мягкость, но только они иногда могут применять насилие, оставаясь невинными. Для всех нас, кто не относится к их числу, это не значит, что насилие не может быть оправданным (может, когда его отсутствие приводит к большему злу); это значит, что оно не может быть невинным.

Блаженны кроткие? Не думаю, что они так уж озабочены блаженством. Но только они могут блаженствовать, оставаясь невинными.

Для остальных мягкость нужна, чтобы ограничить насилие, сведя его к приемлемому минимуму.

Это женская добродетель, но лишь благодаря ей человечество остается человечным.

Добросовестность

Признаюсь, намереваясь поговорить о добродетели, определяющей наше отношение к истине, я долго подбирал нужное слово. Вначале меня привлекло слово «искренность», потом «правдивость», потом – «достоверность». Какое-то время я раздумывал, не подойдет ли сюда «подлинность». В конце концов я остановился на «добросовестности», сознавая, что рискую выйти за рамки его общепринятого употребления. Но я искал со всей добросовестностью, на какую способен, и не виноват, что не нашел ничего лучше.

Что такое добросовестность? В психологическом аспекте – факт, в моральном – добродетель. Как факт, добросовестность – это соответствие слов и поступков внутренней жизни или соответствие последней самой себе. Как добродетель, это любовь и уважение к истине. Это добродетель, объектом которой является истина.

Разумеется, добросовестность не означает уверенности в чем бы то ни было, как не означает она и самой истины (исключая обман, но не ошибку), но добросовестный человек утверждает только то, во что верит, даже если он ошибается, потому что верит в то, о чем говорит. В этом смысле добросовестность можно считать верой и верностью одновременно. Это верная вера, то есть верность тому, во что веришь, во всяком случае до тех пор, пока считаешь это правдой. Рассуждая о верности, мы уже показали, что главное в ней – верность истине, и то же самое относится к добросовестности. Проявлять добросовестность не значит всегда говорить правду, потому что каждый может ошибаться, но это значит говорить то, что сам считаешь истиной, и эта истина, хоть и основанная на ложной вере, все равно остается правдой. По-другому мы называем это искренностью, правдивостью, откровенностью и так далее – противопоставляя эти качества лживости, лицемерию, двойственности, то есть всем формам недобросовестности, как публичной, так и личной. Однако добросовестность – понятие более широкое, чем искренность, поэтому я их и разделяю. Быть искренним значит не лгать другим; быть добросовестным значит не лгать ни другим, ни себе. Одиночество Робинзона на необитаемом острове освобождало его от необходимости быть искренним (по меньшей мере, до появления Пятницы) и делала эту добродетель беспредметной. Однако добросовестность оставалась по-прежнему необходимой. Кому она была нужна? Ему самому, и этого было достаточно.

Добросовестность – это искренность одновременно и транзитивная, и рефлексивная. Она регулирует (или должна регулировать) наши взаимоотношения с другими людьми и с самими собой. Она требует, чтобы в отношениях между людьми и в отношении человека к самому себе было как можно больше правды и подлинности и, соответственно, как можно меньше трюкачества и умолчаний. Абсолютной искренности не существует, как не существует абсолютной любви или абсолютной справедливости, но это не запрещает стремиться к тому и другому, прилагать для этого усилия и иногда хоть немного к ним приближаться. Добросовестность и есть это усилие, и как таковое уже является добродетелью. Если угодно, это интеллектуальная добродетель, поскольку она обращена на истину, но в то же время она затрагивает всего человека целиком (истинно все, даже наши ошибки, ибо они суть истинные ошибки, даже наши иллюзии, ибо они суть истинные иллюзии), его душу и тело, его мудрость и его безумства. Добросовестность также является добродетелью всех людей умственного труда вообще и философов в частности. Тот, кому не хватает добросовестности, и тот, кто считает ее для себя необязательной, недостойны называться философами, чтобы не дискредитировать это имя. Мысль – не только ремесло или развлечение. Это требование, человеческое требование, и, может быть, первая добродетель человечества как вида. Отмечено, что создание языка само по себе не создает никаких истин (поскольку все истины вечны), зато оно привносит в человеческое существование кое-что новое: возможность не только хитрить и вводить в заблуждение, что свойственно и животным, но и возможность лгать. Человек говорящий есть человек лгущий. Человек – это животное, способное лгать. Вот он и лжет. И поэтому добросовестность логически возможна и нравственно необходима.

Мне скажут, что добросовестность ничего не доказывает, и я не стану с этим спорить. Разве мало на свете искренних мерзавцев? Разве мало гнусностей творится их руками? Возьмем фанатика – уж в чем в чем, а в неискренности его никак не обвинишь. Мир переполнен тартюфами – имя им легион, однако их все-таки меньше, чем савонарол, и они не так опасны (40). Добросовестный нацист остается нацистом, и какое нам дело до его искренности? Подлинный негодяй, он и есть негодяй, что нам за дело до его подлинности? Подобно верности и храбрости, добросовестность не является самодостаточной или полной добродетелью. Она не заменяет справедливости, великодушия и любви. Но попробуем представить себе недобросовестную справедливость. Или недобросовестную любовь. Или недобросовестное великодушие. Очевидно, что они перестанут быть справедливостью, любовью и великодушием, изъеденные изнутри лицемерием, ослеплением и лживостью. Ни одна добродетель не истинна без добродетели подлинности. Добродетель без добросовестности – это недобросовестность, а уж она точно не относится к добродетелям.

Поделиться с друзьями: