Малый трактат о великих добродетелях, или Как пользоваться философией в повседневной жизни
Шрифт:
«Искренность, – говорит Ларошфуко, – это открытость сердца, которая показывает нам себя такими, какие мы есть; это любовь к истине, отвращение к притворству, стремление избавиться от своих недостатков и преуменьшить их хотя бы их признанием». Это отказ обманывать, скрывать, приукрашивать. Иногда этот отказ сам превращается в уловку и соблазн, но далеко не всегда, что признает и Ларошфуко, и благодаря этому любовь к истине отличается от самовлюбленности, часто вводящей человека в заблуждение, хотя иногда ему удается ее преодолеть. Речь о том, чтобы любить истину больше, чем себя. Добросовестность, как и прочие добродетели, противостоит нарциссизму, слепому эгоизму, раболепному преклонению перед самим собой. Тем самым она смыкается с великодушием, скромностью, храбростью и справедливостью. Оставаться справедливым, заключая контракты и сделки (например, обмануть покупателя, не предупредив его о скрытых дефектах в продаваемом товаре, значит проявить недобросовестность, то есть поступить по отношению к нему несправедливо); быть храбрым, думая и говоря то, что считаешь правильным; не заноситься перед истиной; проявлять великодушие к другим людям… Истина не принадлежит мне одному, это я ей принадлежу. «Я» всегда лживо, преисполнено иллюзий и зла. Добросовестность освобождается от его гнета, и именно поэтому она – благо.
Разумеется, это не означает, что надо говорить все из-за ограниченности времени и соображений благопристойности. К тому же выкладывать все как есть нам запрещает мягкость. Искренность не равнозначна эксгибиционизму и дикости. Человек имеет право молчать, и ситуации, когда лучше промолчать,
Здесь в дело вступает казуистика в хорошем смысле слова, но людей добросовестных она с толку не собьет. А что такое казуистика? Это изучение вопросов совести, иначе говоря, моральных трудностей, происходящих в результате применения общего правила (например, «лгать нельзя») к единичной ситуации, часто более неоднозначной и запутанной, чем само правило. Такой подход сформулировал Монтень, и мы можем назвать его правилом добросовестности: «Вовсе не требуется всегда говорить полностью то, что думаешь, – это было бы глупостью, но все, что бы ты ни сказал, должно отвечать твоим мыслям; в противном случае это – злостный обман» (там же). Мы еще вернемся к исключениям, пока же подчеркнем, что в качестве исключений они имеют значение лишь постольку, поскольку существует правило, которого не отменяют никакие исключения. Добросовестность – это добродетель, которая делает истину ценностью и подчиняется ей. Прежде всего – верность истине, без чего всякая верность оборачивается лицемерием. Прежде всего – любовь к истине, без чего всякая любовь оборачивается иллюзией или обманом. Добросовестность и есть эта верность и эта любовь – и в мыслях, и в поступках. Более того, добросовестность – любовь к истине в той мере, в какой эта любовь руководит нашими поступками, словами и даже нашими мыслями. Это добродетель правдолюбцев.
Но кто такой правдолюбец? Тот, объясняет Аристотель, кто любит истину и отвергает ложь в любом ее проявлении – и ложь в виде небылиц, и ложь умолчанием. Он находится в «золотой середине» между бахвальством и скрытностью, между ложным самовозвеличением и ложной скромностью. Это «человек прямой – и в поведении, и в речах правдивый, признающий, что владеет тем, что у него есть, не больше и не меньше» («Никомахова этика», IV, 13). Добродетелен ли он? Вне всякого сомнения: «Обман сам по себе дурен и заслуживает осуждения, а правда прекрасна и заслуживает похвалы» (там же). Счастливые они были люди, эти древние греки! Им хватало благородства считать это утверждение очевидностью! Хотя и у них не все обстояло так уж гладко. У них были свои софисты, как и у нас есть свои, у которых подобная наивность, как они ее называли, вызывала улыбку. Тем хуже для них. Чего стоит мысль, если она не содержит истины? Софистикой я называю такую мысль, которая подчиняет истину чему-либо другому, помимо самой истины. Теоретически противоположностью софистики является философия, на практике – добросовестность. Речь о том, чтобы жить и мыслить по возможности правдиво, даже если за это приходится платить страхом, разочарованием или несчастьем. Прежде всего – верность истине: подлинная печаль лучше фальшивой радости.
Аристотель верно заметил, что добросовестность чаще всего сталкивается с хвастовством, которому противостоит так же, как нарциссизму и самовлюбленности. Но противоречит ли добросовестность любви к себе? Конечно нет, потому что правдивый человек заслуживает любви, потому что любовь к себе – это наш долг, и, притворяясь, что мы к себе равнодушны, мы грешили бы против истины, ибо это попросту невозможно. Но правдивый человек любит себя таким, какой он есть, каким он себя знает, а не таким, каким ему хотелось бы быть или казаться. Это и отличает любовь к себе от самовлюбленности, а величие от тщеславия. Величавый человек «не гонится за тем, что почетно, и за тем, в чем первенствуют другие; он празден и нетороплив, покуда речь не идет о великой чести или великом деле; он деятелен в немногих, однако великих и славных делах. Ненависть его и дружба необходимо должны быть явными (ведь и таиться, и правде уделять меньше внимания, чем молве, свойственно робкому); и говорит, и действует он явно (он свободен в речах, потому что презирает трусов), и он правдив всегда, за исключением притворства перед толпой» («Никомахова этика», IV, 8). Мне скажут, что подобному величию не хватает милосердия, и это действительно так, но ведь причина этого не в правдивости. Лучше подлинное величие, чем ложная скромность. Подобное величие слишком озабочено вопросами чести, что тоже верно, но оно никогда не стремится к защите чести ценой лжи. Лучше подлинная гордость, чем ложная слава.
Правдивый человек уважает норму данной правдивой идеи, как сказал бы Спиноза, или возможной правдивой идеи, как добавил бы я: он говорит только то, о чем знает (или думает, что знает), что это правда, и никогда не говорит того, о чем знает (или думает, что знает), что это ложь. Тогда получается, что добросовестность исключает лживость? Судя по всему, да. Мало того, она исключает лживость по определению: разве можно добросовестно лгать? Ложь предполагает знание истины, а человек, который лжет, сознательно говорит нечто другое. Добросовестность подобного не позволяет. Быть добросовестным значит говорить то, что считаешь правдой, хранить верность (на словах или в поступках) своей вере в правду, следовать правде или тому, что считаешь правдой. Таким образом, всякая ложь будет проявлением недобросовестности и грехом.
Подобный ригоризм [9] , лично мне представляющийся труднодостижимым, поддерживают Кант и Спиноза. Согласие по этому пункту двух мыслителей такого масштаба заслуживает того, чтобы остановиться на нем подробнее.
«Свободный человек никогда не действует лживо, но всегда честно», – пишет Спиноза («Этика», IV, 72). Действительно, свободный человек – это тот, кто подчиняется только разуму, который универсален: если бы разум позволял ложь, то он позволял бы ее всегда, и существование человеческого общества было бы невозможным. Хорошо. Но если от необходимости солгать зависит жизнь человека? Это ничего не меняет, спокойно говорит Спиноза, потому что разум, одинаковый для всех, не может зависеть от интересов, даже жизненных, отдельного человека. Отсюда следующая странная схолия:
9
Ригоризм (франц. rigorisme, от лат. rigor – твердость, строгость) – строгое проведение какого-либо принципа в действии, поведении и мысли, исключающее какие-либо компромиссы, учет других принципов, отличных от исходного. – Прим. ред.
«Если же спросят: “А что, если бы человек мог посредством вероломства освободиться
от смертельной опасности, разве разум ввиду собственного самосохранения не посоветовал бы ему быть вероломным?” – то я отвечу так: “Если бы разум советовал это, то он советовал бы это всем людям, и, следовательно, разум вообще советовал бы людям только лживо условливаться соединять свои силы и иметь общие права, то есть на самом деле общих прав не иметь; а это нелепо”» (там же, схолия).Я никогда не мог понять, как эта схолия согласуется с теоремами 20–25 той же части «Этики», где утверждается, что усилие по сохранению своего существования является, напротив, «первой и единственной причиной добродетели», равно как ее мерой и целью. Вместе с тем я хотел бы отметить, что Спиноза вовсе не исключает возможность лжи, он лишь констатирует, что разум, являясь единственно свободным, не способен потворствовать лжи. Но это разные вещи, потому что разум – это еще не все, а для человека разум не является главным (главное для человека – это желание и любовь), и потому что ни один человек не обладает ни абсолютной свободой, ни абсолютным разумом, и не должен ими обладать и даже не должен к этому стремиться. Человек, действующий лживо, никогда не действует как человек свободный, говорится в доказательстве 72-й теоремы. Допустим. Также ложь и бахвальство в силу этого не могли бы быть добродетелями. Допустим и это. Но человек слишком часто поступал бы неразумно, если бы прислушивался только к голосу разума; он слишком часто поступал бы безнравственно, если бы любил только добродетель. И если бы он стремился всегда действовать как свободный человек, это было бы фатально для свободы. Добросовестность – добродетель, но ведь и благоразумие тоже добродетель, и справедливость, и милосердие. Если для выживания надо солгать (или чтобы дать отпор варварству, или для спасения любимого человека), значит, и в этом у меня нет никаких сомнений, надо солгать, если нет другого выхода или если все другие способы приведут к худшему результату. Мне кажется, Спиноза согласился бы с этим. Да, разум, поскольку он универсален, не может приказать лжи стать тем, чем она не является: если бы все лгали, зачем нужна была бы ложь? Если бы никто друг другу не верил, зачем вообще люди стали бы разговаривать друг с другом? Но подобный разум – лишь абстракция, и остается абстракцией, если не вмешается желание, которое вдохнет в него жизнь. Но ведь желание всегда единично и всегда конкретно, поэтому-то и возможна ложь, и поэтому мы лжем, не нарушая ни естественного права, ни интересов каждого отдельного человека или всех людей, вместе взятых. Диктует не разум, а воля, не истина, а желание. Стремление к истине, лежащее в основе добросовестности, подчинено истине желания, которое является сущностью человека: верность истине не освобождает от верности радости, любви, состраданию, наконец, справедливости и милосердию, которые, как признает и Спиноза, являют собой единственный истинный закон. Хранить верность истине – значит хранить верность и истине своего желания: если нужно обмануть другого человека или предать себя, обмануть негодяя или покинуть в беде слабого, нарушить данное слово или изменить любви, верность истине (тому истинному, что составляет нашу сущность, что мы несем в себе и любим) иногда может вынудить нас ко лжи. В этом Спиноза, даже в своей странной схолии к 72-й теореме, насколько я понимаю ее смысл, расходится с Кантом. Да, добросовестность – это добродетель, какой никогда не сможет стать ложь, но это не означает, что всякая ложь предосудительна и следует раз и навсегда запретить себе лгать. Да, никакая ложь не свободна, но кто может быть всегда свободным? Да и как остаться свободным, сталкиваясь с негодяями, невеждами, фанатиками, если они сильнее? Если искренность по отношению к ним обернется пособничеством или самоубийством? Конечно, ложь не может быть добродетелью, но и глупость не имеет ничего общего с добродетелью, и самоубийство тоже. Просто иногда приходится выбирать меньшее из зол, и ложь может стать как раз таким меньшим злом.
Что касается Канта, то он заходит гораздо дальше и выражается гораздо яснее. Ложь не только не может быть добродетелью; она всегда грех, всегда преступление, всегда гнусность. Это так потому, что правдивость, которая противоположна лжи, является абсолютным и безусловным долгом при любых обстоятельствах, не признающим никаких исключений из общего правила. Бенжамен Констан (41) в качестве возражения приводит следующий пример. Допустим, к вам в дом являются убийцы, преследующие вашего друга, которого вы от них укрываете. Неужели, солгав им, вы совершите преступление? Но Канта этим не собьешь. Да, подтверждает он, это будет преступление, потому что в правдивости заключается сущность человечества, потому что правдивость – это священное требование разума и абсолютный императив, не признающий никаких уступок, даже если речь идет о выживании других людей или твоем собственном выживании. Намерения здесь ничего не значат. Не бывает лжи во спасение, вернее, всякая ложь, даже продиктованная самыми благородными намерениями, греховна: «Причиной лжи может быть и легкомыслие или даже добродушие; более того, при помощи лжи можно преследовать действительно добрую цель; но сам способ следовать лжи в одной только форме есть преступление человека по отношению к своему собственному лицу и подлость, которая должна делать человека достойным презрения в его собственных глазах» («Метафизические начала учения о добродетели», I, 9).
Мне представляется, что, даже будь это так, это означало бы придавать слишком большое значение собственной персоне. Что это за добродетель, если ради мелкой заботы о себе, о своей драгоценной целостности и своем личном достоинстве она готова выдать невинного человека убийцам? И что это за долг, если он открещивается от благоразумия, сострадания и милосердия? Ложь предосудительна? Наверное. Но бессердечие еще более предосудительно! Правдивость есть долг? Пусть. Но помощь попавшему в беду – тоже долг, и гораздо более настоятельный. Горе тому, кто чистоту своей совести ценит выше жизни ближнего!
Позиция Канта, поразившая многих уже в XVIII веке, о чем свидетельствует возражение Констана, в наше время выглядит полностью неприемлемой. Дело в том, что в печально знаменитом ХХ веке варварство приобрело такие устрашающие масштабы, что рядом всякий ригоризм нелеп и смешон, если он не выходит за рамки умствований, и по-настоящему гнусен, если он становится на службу палачам. Представьте, что у себя на чердаке вы прячете еврея или участника Сопротивления, которого разыскивают гестаповцы. И что же, вы скажете им правду? Или просто откажетесь отвечать (что будет означать ваше признание)? Разумеется, нет! Всякий честный, добросердечный и просто порядочный человек почувствует, что не только имеет право, но и обязан солгать. Именно солгать, потому что ложь остается тем, что она есть, – заведомо искажающим правду заявлением. Лгать немецким полицаям, выпытывающим, не прячете ли вы у себя патриота, в данной ситуации – ваш священный долг. Но что это доказывает? Только то, что правдивость (поскольку в приведенном примере ложь явно добродетельна) не является абсолютным долгом, что бы там ни думал Кант. Она не является ни безусловным, ни универсальным долгом, мало того: может быть, никакого абсолютного, универсального и безусловного долга вообще не существует (с позиции Канта, следовательно, не существует и долга как такового), а существуют лишь ценности, более или менее возвышенные, лишь добродетели, более или менее ценимые, насущные или необходимые. Правдивость – добродетель, бесспорно. Но менее ценная, чем справедливость, сострадание, великодушие; менее ценная, чем любовь, точнее говоря, менее ценная, чем любовь к истине и милосердие, понимаемое как любовь к ближнему. Впрочем, ближний – тоже истинен, и эта его истинность во плоти, подвергаемой истинному страданию, важнее – и намного важнее! – чем правдивость наших слов. Прежде всего – верность правде, да, но в первую очередь правде чувств и лишь потом – правде заявлений; в первую очередь правде боли и лишь потом – правде слов. Пытаясь превратить добросовестность в абсолют, мы утрачиваем добросовестность, потому что она перестает быть добром и оборачивается высушенной, убийственной, исполненной ненависти правдивостью. Это уже не добросовестность, а формализм, не добродетель, а фанатизм. Теоретический, бесплотный, абстрактный фанатизм философа, любящего истину безумной любовью. Но безумие не может быть благом. И никакой фанатизм не может быть добродетелью.