Маркиз де Боливар
Шрифт:
Монхита смотрела на Брокендорфа боязливо, почти умоляюще, и я понял, что она будет молчать, боясь за жизнь своего полковника.
– Но он решил сделать меня своей женой...
– робко сказала она.
Брокендорф захохотал во все горло.
– Тысяча чертей! И музыкантов заказал? И торты на свадьбу уже пекутся?!
– Что вы говорите? Женой?
– вскричал и Эглофштейн.
– И он вам это обещал?
– Да. И отцу настоятелю, когда он скреплял нашу помолвку, выдали вперед пятьдесят реалов за свадьбу...
– И вы ему поверили? Да вы обмануты! Даже если бы он хотел жениться
Монхита лишь одно мгновение глядела на Эглофштейна с потрясенным видом, затем она опомнилась, пожала плечами, будто хотела сказать, что не знает, чему можно верить, а чему - нет. Из-за холста вышел дон Рамон, встряхнул свою кисть, брызнув на пол голубой краской, и глухо проговорил:
– А ее нечего стыдиться ни графу, ни герцогу! Она - и от отца, и от матери - доброй христианской крови...
– Дон Рамон!
– задумчиво сказал Брокендорф.
– Дворянская грамота - это я принимаю в расчет. А если у вас нет ничего другого, кроме доброй христианской крови,-так у нас ее в любом кабаке хозяин вытирает со столов. Потому что в Германии все сапожники - доброй христианской крови!
Старый художник лишь сверкнул глазами и молча скрылся за холстом. Иосиф Аримафейский вновь поднялся с молитвенно простертыми руками, иерусалимская дама страдальчески замотала головой, и дон Рамон д'Алачо торопливо продолжил свою работу.
Дело меж тем шло уже к вечеру. Время уходило, нетерпение приятелей росло. Брокендорф с проклятиями поклялся, что мы не сойдем с места, пока дело не будет решено, и, если надо, просидим здесь до утра.
Донон, единственный из нас, кто не проронил ни слова, заговорил лишь теперь:
– Кажется, Монхита, вы и впрямь влюблены в старика?
– А почему бы нет?!
– горячо воскликнула Монхита. Но прозвучало это так, словно она просто стыдилась признаться, что ее привлекли к полковнику только его высокой чин, богатство и знатность и еще - его щедрость, которые давали ему преимущество перед нами.
– Почему бы нет!
– упрямо повторила она, вскинув головку.
– Ну, то, что вы чувствуете к нашему старику, нельзя назвать любовью, - спокойно разъяснил Донон.
– Подлинное чувство любви - это нечто другое, чего вы еще, верно, и не знаете. Любовь - это тайна. Вот сегодня ночью я или кто другой - жду вас, дрожа от нетерпения, изнывая от жажды, считая минуты, отделяющие меня от вас. И когда вы тайно, замирая от страха, крадетесь ко мне - тогда, может быть, вам откроется любовь как нечто новое и особенное, не пережитое ни разу в жизни!
Начинало смеркаться, и я не мог хорошо разглядеть выражение глаз Монхиты. Но голос ее прозвучал ясно, громко и чуточку насмешливо.
– Правда! Вы меня почти убедили. Мне уже почти любопытно узнать такую любовь, которую вы мне описали, - ново и незнакомо! Но, к несчастью, я обещала моему любимому верность!
Внезапный оборот ее мыслей и лукавая насмешка в голосе могли еще пробудить наше недоверие к ней. Но мы все были чересчур нетерпеливы и распалены желанием, чтобы обратить на это внимание.
– Да вы не должны блюсти это обещание, - вскричал Донон, - ведь вы дали его, не любя, человеку,
которому считаете себя обязанной за его услуги вам и отцу!Дон Рамон зажег у себя восковую свечку, и узкая полоска света проникла через полуоткрытую дверь в комнату.
– Ну, если все, что вы сказали, - правда и не должно держать слова, данного нелюбимому, то я не возражаю и обещаю вам прийти...
Голос ее стал еще более надменным и насмешливым, но лицо осталось задумчивым, серьезным - даже печальным.
– Вот это разумно сказано!
– восхитился Брокендорф.
– И когда же, прекрасная Монхита, мы сможем с вами встретиться?
– Сегодня после вечерни, то есть, думаю, около девяти часов вечера я приду...
– И кто из нас будет счастливым?
– нажал на нее Эглофштейн, уже поглядывая с ревнивой завистью на Брокендорфа, Донона и меня.
Монхита внимательно посмотрела на каждого из нас. Дольше всех - на меня. И мне в этот миг показалось, будто мои и ее восемнадцать лет притягивают нас друг к другу.
Но потом она покачала головой.
– Раз уж я и не знаю и едва могу понять, какое это новое и особенное чувство любви, наслаждение которым вы мне обещаете, то для меня и невозможно сразу решить, в чьих руках я пройду эту школу! Давайте встретимся - в монастыре Сан-Даниэль!
Она отворила дверь и крикнула в мастерскую, что хватит работать, еда давно ждет на столе.
Дон Рамон и натурщики вылезли из-за "Погребения Христа". Но художник казался недовольным своей работой.
– Этот мой Иосиф - совершенное ничтожество, что в позиции тела, что в выражении лица...
– вздохнул он.
– Вы могли бы придать ему и лучший вид, - обидчиво заметил молодой натурщик, одергивая короткие рукава.
– Но у него очень естественная поза!
– утешила иерусалимская дама его и художника.
Брокендорф не преминул вставить и свое замечание.
– Много лиц на картинах, а все разные!
– заключил он глубокомысленным тоном.
– Это потому, что каждое я пишу с натуры!
– пояснил дон Рамон.
– Есть плохие живописцы, которые сразу берут за образец готовые картины других мастеров. Если вы хотите купить картину - это будет стоить сорок реалов. Заметьте, это - многофигурная картина. За ту же цену могу продать две маленьких, как будет вам угодно...
– Давайте сюда картины!
– расщедрился Брокендорф, весьма довольный удачным исходом приключения.
– И чем больше - тем лучше!
Он вытащил из кармана два золотых луидора, о существовании которых помалкивал, поскольку задолжал за карточный проигрыш. Дон Рамон забрал золото и дал ему святого воина и мученика Ахатия и флорентийского субдиакона Зиновия.
А мы уговорились с Монхитой сойтись в девять у ворот Сан-Даниэля. И пошли в гостиницу выпить вина и поужинать. Все были в веселом настроении, а Брокендорф от радости готов был ходить на голове. Он напугал старуху-хозяйку, насвистывая, как дикий гусь, уволок - и далеко!
– лестницу от голубятни на улице Сан-Херонимо, и зазвал нас в лавку горшечницы, которую он вовсе не знал, и задал ей для развлечения вопрос: почему она обманывала своего мужа на прошлой неделе с хромым писарем из магистрата...