Мастера. Герань. Вильма
Шрифт:
— Нет, не взяла кошелька.
— Ну ладно. После схожу. Две-три у меня еще найдется, продержусь малость.
Он не отходил от нее, но и за работу не брался. Все только приглядывался и всякий раз, когда куда-то двигалась Вильма, двигался и он, но и там продолжал лишь стоять над ней, хотя повел речь и о саде. — В этом году помидоров завались! Нам не съесть. Пусть ты и наготовила пасты, а их все еще много, знай поспевают, а которые уже начинают и гнить. Надо бы с ними что сделать.
— Могу еще закатать.
Он какое-то время глядел, как быстро и вертко Вильма работает, потом сказал: — Ну я пошел. Пойду возьму мелочи, сбегаю за сигаретами.
Вернулся после обеда. Вильма хотела подогреть ему обед, но он покачал головой: — Я не голоден. Ведь чего-то уже ел. — Но тут же, вспомнив, что последний раз ел утром и что с тех пор прошло немало времени, добавил: — Не знаю, что со мной, вот уж несколько дней мне совсем не
— Надо заставить себя, — посоветовала Вильма. — Ты и вчера вечером ничего в рот не взял. Для кого, выходит, я готовлю?
Он попытался отшутиться: — Нынче, может, мне потому неохота, что я лодырничал.
— Сулился в парке помочь.
— Еще успею, до вечера времени хватит.
— Нет, не надо. Сегодня больше в парк не пойду. Оборву, пожалуй, лишние помидоры и сварю еще несколько банок пасты. — Она внимательно пригляделась к Имро. На секунду застыла. — Слушай, Имришко! Ты опять нездоров.
— С чего ты взяла? Я уже сколько не лежал! Да и чувствую себя неплохо.
— Вид у тебя неважный. Я еще вчера заметила. Утром и вечером. Вечером, правда, успокоилась — поглядела на тебя за столом, вроде и цвет лица был хороший. Сегодня выглядишь хуже. Тебе не плохо, в самом деле?
— Есть неохота. А все остальное — в порядке. Ничего, завтра тебе помогу. И в парке подсоблю.
Но и на другой день Имро не помог Вильме. Не помог ей и в последующие дни, хотя порывался. Снова стал прихварывать, но не признавался в этом. Всякий день вставал вместе с Вильмой и мастером, всегда собирался что-то делать, но эти его благие порывы обычно ограничивались одними речами, работать хотелось ему лишь до завтрака. Если после завтрака его не смаривал сон, он возился с чем-то возле дома или шел с Вильмой в парк, отыскивал там скамейку и сидел на ней, дремал и видел сны, хотя глаза у него были открыты. День пробегал — он и не замечал как.
Иногда отправлялся на прогулку. Случалось, и Вильму тянул за собой, хотя знал, что ей некогда, сердился, если она ему намекала на это, уверял, что у нее достаточно времени; возможно, даже неосознанно, но иной раз звал ее потому, что как бы злился или просто по-доброму завидовал, что Вильма работает, может работать, а он нет. А поздней звал уже потому, что не хотел идти на прогулку один. Не то чтобы уж очень боялся одиночества, он вообще его не боялся, но тяготился тем, что бездельничает, а досужему человеку, если он раньше — пусть и давно — привык работать, в однообразные, без конца сменяющиеся досужие дни бывает иногда тоскливо. Тоски никто не любит, тем паче мастеровой человек, привыкший работать и получавший от этого радость. Он раздумывает об этом и прогуливаясь по парку, где растет множество всяких цветов и декоративных растений. А если этот человек плотник и в парке не спит — тогда лучше ему из парка бежать. Только куда бежать? Домой или в больший парк. В поле или в лес. Однако в лесу средь деревьев ему в голову лезет сразу столько мыслей, что лучше и не пытаться их высказать. А высказать лишь каждую вторую либо третью — что толку даром выставить себя на посмешище. И ведь для кого, как не для близкого, станешь посмешищем? Вильма понятливая, отзывчивая, все более отзывчивая и рассудительная — разве мы хоть раз были несправедливы к ней? Она, пожалуй, потому теперь еще отзывчивей, что и Имро стал откровеннее, словно бы хочет выговориться. Вильма знает толк и в деревьях. Знает, что и деревья живут своей жизнью. У них, должно быть, и нервы. Разумеется, не такие, как у людей, ни даже как у иных, совсем обычных, наипростейших тварей, это всего лишь какие-то водяные пути, по которым к листьям поднимаются соки, а в них различные живительные вещества. А можно иначе. Если угодно, и наоборот. Вперед и назад. Если хотите, можно начать и от листьев. От листьев до черешка, от черешка к веточке. От веточки к стволу, от ствола к корням. Но все равно это нервы или сосуды, свистки или дудочки. Нет, мы вовсе и не сравниваем деревья с людьми. Но Вильма знает, что такое сердцевина и камбий, знает и что такое годичные кольца, и что эти кольца есть у любого куста, только они у него так густо уложены, что их нельзя сосчитать. А у деревьев — можно. Однако все ли знают, что бывают годы, когда у деревьев и, конечно же, у кустов прибавляется не один, а целых два годичных кольца? Лишь зоркий глаз подмечает, как тесно некоторые кольца уложены. Они так тесно сплетаются друг с дружкой, что иные деревья до обидного неказисты, мелкорослы, но что из того? Дерево есть дерево. Все ли знают, сколько дерево высасывает и испаряет воды и сколько выдыхает кислорода? Сколько за день, за неделю, за месяц, сколько за долгие годы? Ведь летом дорогого стоят и палые и даже трухлявые листья, даже тот листовой настил, из-под которого по весне или в начале лета выглядывает гриб или проклевывается сиреневый колокольчик, а осенью шуршащие и жужжащие осы, отходящие к зимнему сну, шушукаются над ним, то ли на ветке дерева, то ли в стволе или в земле, шушукаются, может, и о том, как вырабатывается сероватая бумага и чего только
на этой бумаге нельзя написать…Прогулки Имро все короче. В конце концов он прохаживается только по деревне, радуясь тому, что из иных дворов все еще доносится запах сливового повидла. Сколько было слив! Что, если со временем деревенские тетушки или мамы — все эти Вильмы, Штефки, Геленки — окажутся слишком занятыми или запамятуют купить медный таз, а может, просто поленятся собирать сливы и затем терпеливо варить их в медном тазу — ведь дети тогда, пожалуй, и не узнают, что такое настоящее сливовое повидло!
Но Вильма в этот год не варила повидла, недосуг было. Опять хлопотала вокруг Имришко. День ото дня ему становилось хуже, но в постель он не ложился, из последних сил стараясь убедить Вильму и мастера, что ему совсем не плохо. Вскоре, однако, он перестал выходить и на прогулки, а только все собирался идти. Бывало, так целый день и прособирается. Хотелось ему снова повидать Ранинца, может, и Габчову Марту, и Доминко, которому Ранинец посулил когда-то медаль. Даже две медали. Хотелось взглянуть и на тот лесок, куда он хаживал в детстве искать дубинники, и уже о ту пору тропинка приводила его почти к самому имению, к тому сосняку, в котором по молодым деревцам стекала смола, стоило только протянуть палец, взять одну, две капли, положить в рот и сразу бежать к заутрене. И летом бывали веселые, чисто рождественские, заутрени. Поглядеть бы и на березки. Ах ты черт, и их скрутил ревматизм! А как славно было бы пойти в обратную сторону, взглянуть на Три холма или на гребень, на Багна или Багенца. Дьявольщина, пожалуй, туда ему и не взобраться. Ни на горку, ни на Колиграмы, ни к Вчелину или Цвику, ни к Грабовке, ни на Малую Куклу, где меж дубовой рощей и молодым дубняком росли мелконькие деревца; там однажды на рождество на заснеженной тропке повстречал он того старикана метельщика. Имро уже не хочется идти даже к соседям, хотя они варили, а может, и варят повидло.
— Наверняка варят, — сказала Вильма. — Такой дух стоит. Я бы сбегала к ним попросить, да намедни повздорила немного с соседкой. И хотя мы уж поладили, за повидлом идти не насмелюсь.
— Чего ж, я к ним зайду.
Соседка и сама принесла повидла. Но Имришко оно не понравилось. Ему уже ничего не нравилось. Он сам себе дивился, но вместе с тем и успокаивал себя, словно бы хотел и Вильму в том же уверить: — Не пойму, что со мной. Сам себе не рад, но скоро все пройдет. Как чуть распогодится, увидишь, Вильма, стану шустрый как рыбка.
— Родной мой, будешь вот так печалиться и есть мало — порядочной рыбки из тебя не получится. Ты даже этой сливовой кашицы, даже этого сладенького киселька, нисколечко не отведал. А ведь как любил его!
— Не волнуйся, Вильмушка. Вот увидишь, еще буду как рыбка.
Но погода день ото дня ухудшалась, с погодой становилось хуже и Имро. Выпали туманы, потом дожди, наконец и из дому почти нельзя было выйти. Целые дни он простаивал или просиживал в кухне и непрестанно курил. Вильма на него то и дело прикрикивала: — Уже опять сигарета во рту? Если тебе плохо, чего бесперечь куришь?
— Курить-то мне охота.
— Не курил бы столько, у тебя и аппетит был бы. Попробуй, хоть несколько дней не дыми.
— Надо больно! Если перестану курить, что у меня останется?
Бывало, и мастер его одергивал, но Вильме с глазу на глаз говорил:
— Если ему курево по душе, значит, не так уж и худо ему.
Но Имро внезапно подхватил грипп, у него начался жар, и он слег. Вильма только и делала, что варила ему чай — пусть всегда будет свежий и горячий, — подсовывала еще и таблетки, но температура не спадала. Днем его колотил озноб, а ночью он так потел, что сырела не только подушка, но и перина.
Наконец мастер решил: — Вильмушка, ничего не поделаешь, давай-ка звать лекаря.
Пришел доктор, похмыкал и начал умствовать: — Голубушка, чему удивляетесь? Погода! Опять осень, сами знаете. Выпишем таблетки, дадим даже двойную дозу, осень надо как-нибудь обхитрить.
— Пан доктор, а поможет? Только таблетки?
— Сделаем и уколы. — Доктор роется в сумке. — Шприц имеется! Ага! Вот и порядок! Молодой человек, спустите штаны, не смущайтесь за свой телескоп. Так! Готово! Стерва, немного пощипывает, но помогает. Теперь будете спать. И вы, милочка, выспитесь. Увидите, два дня он будет у вас спать, как голубок…
Через два дня Имро отвезли в больницу.
В больнице сперва говорили, что Имро долго там не продержат. Но проходил день за днем, лучше ему не становилось, а если и да, так это была одна видимость: Имро по-прежнему лихорадило, хотя грипп и воспаление легких прошли или по крайней мере должны были уже пройти. Он страшно исхудал и ослаб, курил все меньше и меньше, но и это не помогало.
Вильма ходила к нему почти всякий день. Если она не могла, наведывался мастер, а иногда Агнешка и ее мать, приехали проведать его и братья. Бывало, Вильма с сестрой и матерью приходят одновременно, и тогда все о чем-то шушукаются у Имровой постели, а то и вслух разговорятся: — Ну что с тобой, Имришко? Доколе тут будешь? Сколько тебе вот так еще валяться?