Мать Печора (Трилогия)
Шрифт:
– До свиданья. Уезжаю.
Как вырвалась я из мужниных да материных рук на волю, я и посмелее с ними заговорила. Спряталась я у знакомых и до тех пор сидела, пока надоело меня гостям ждать и они уехали без греха.
Приезжал муж еще раз, добром просил вернуться к нему. Выпроводила я его. Считала я, что сила на моей стороне. А дня через три он приехал с десятским и с понятыми: хотел меня силой увезти. Собрались они все. С улицы и ребята бегут и взрослые идут. Мать первая завела песню:
– Бесчестье ты всему роду-племени! Воля тебе понадобилась? Куры и хотели бы воли, да
Я сижу и жду, что меня уж нынче возьмут. А все же думаю, что живьем в руки не дамся. Потом десятский взялся ругать.
Поругали, поругали. И люди все на меня нарекают. Мать на прощанье стукнула по столу кулаком:
– Не думай, голубушка, не обойдется так. Судом вытребуем.
Суда я испугалась. Раз все люди обвиняют, так и суду меня не оправдать. Лучше я сама себя до суда в петлю положу.
Тем же вечером подыскала я веревку, под потолок за матицу поддернула, петлю направила, оттянула ее к лестнице, сунула голову и о лестницу ногами толкнулась. Веревка у самой матицы сорвалась, как ножом обрезало, а я с петлей на шее грохнулась о пол. Ударилась лбом, а когда очувствовалась, думаю: "Ну, мне, видно, еще жить надо".
И столь мне тоскливо стало! Бросилась я к хозяйке, вцепилась ей в плечи.
– Марья Васильевна, спаси меня!
Хозяйка перепугалась: видит, что я в лице изменилась, нехорошая стала.
– Что с тобой?
– спрашивает.
– Терпеть больше не могу. Приходит последняя минута. Как я на суд-то пойду? С какими глазами я туда явлюсь? Что буду отвечать, когда меня еще здесь осудили?
Успокоила она меня, капель дала, на кровать положила и глаз с меня не спускает.
– Судьи-то, - говорит, - тоже с головами. Расскажи им, как жила, рассудят, кто из вас виноват.
А через два дня повестка в суд пришла. У меня опять руки затряслись. Потом одумалась: без меня они чего там насудят, а буду налицо - сама отвечу. И вдруг я какая-то свежая сделалась. Освежела и поехала. Хозяйка со мной, как с покойницей, прощается, говорит:
– Видно, Маремьяна, ты не приедешь к нам, присудят тебя к мужу.
А я и мысли не допускала, что живая к нему за порог ступлю.
В Пустозерске пошла я к знакомому человеку, рассказала ему все, что дорогой обдумала, и спрашиваю:
– Что, если на суде все это сказать? Правильно ли будет? Не присудят ли меня?
– Иди, - говорит, - не бойся. Все правильны твои слова. Только не бойся да не путайся.
Встали мы с мужем перед судьями, один против другого. Его допросили он никакой особенной вины предъявить мне не может. Главная вина в том, что зовет меня, дозваться не может.
Допрашивают и меня:
– Из-за чего, - говорят, - уехала?
Рассказала я, как два года жила, доброго дня не видала. Выложила все свои вины, из-за которых он терзал меня. И смертные побои все рассказала.
И он на суде во всем сознался, только лишь бы я шла к нему.
– Даю ей, - говорит, - своеручну расписку, так бить больше не буду.
И суд не смог меня приневолить. Мужа посчитали виновником, а мне сказали:
– Свободна. Можешь хоть сейчас разводную
подавать.И я пошла, хоть песню запой. Как шестом отпихнулась.
15
В Оксино никто больше меня не неволил идти к мужу. Разводную я, конечно, не подавала: надо было большие капиталы иметь, чтобы разводную подавать. Я и тем довольна была, что отвязалась да оправдалась. Только среди людей было мне трудно. Какая-то я отреченница от всех стала. И от родителей я отстала, и от всей родни отказалась. Всю заботу и печаль на себя взяла: худо живу - сама, и добро живу - сама, больше винить некого. Жить умею: мяты кости. Ну, думаю, вперед новое буду ждать. Живу да все новое жду.
Весной пошла я от Сумароковых на низы. Кормщиком с нами шел мужик из нашей деревни Фома Федорович, Голубков тоже. Он был вдовец. С ним шли и его ребята: два сына и две дочери. Против Фомы другого такого рыбака по всем низовым деревням не было. Знал он и воду, и ветер, и рыбу: под какой ветер на каком берегу какая рыба подходит. Где высыхает вода и рыба откатывается, мы заплываем и берем рыбу, как из какого-нибудь горшка. И легко, и рыбы много вычерпываем. Мы всегда с рыбой приедем, а другие ездят-ездят, бьются-бьются - ничего не привезут. Народ дивится на Фому да и поговаривает:
– Не иначе - Фома колдовством рыбу берет.
А Фома смеется:
– Как же! Наряжу чертят - они рыбу и загоняют.
А люди верят:
– Вот видишь, он и сам не отпирается. Он и волком ходить может и соколом летать...
Пришли мы с низов, а у хозяйки еще вторая работница нанята, устьцилемка Агафья, девушка моих лет: я девятнадцати, а она восемнадцати. Хозяйка свела нас и говорит:
– Живите, девушки. Ты, Мариша, будь старшей, а ты, Агаша, слушайся ее, если что тебе скажет.
Ну и сразу мы с ней за сенокос приниматься стали.
В ту пору весть пала, что война пришла, забирают мужиков и что моего брата Алексея увозят. Ну, а мы люди хозяйские, как на проводы убежишь? Еще дня три жили на сенокосе, и только когда хлеб кончился, мы проводить вышли. В Оксине все мужики, которые на войну уезжают, собрались, ждут парохода. Из нижних деревень тоже много их наехало на лодках. Тут и плачут, тут и поют, и семьи ревут, да и чужие-то их жалеют. Не гостить поезжают - на войну, на побоище.
Нас особенно не извещали, для чего эта война, только мужики поговаривали, что чьего-то племянника - то ли царского, то ли генеральского - убили, как выезжал он в Германию или в Австрию. Мы тогда только и название первый раз услышали, что есть Германия да Австрия. Мне уже девятнадцать лет было, а я только тогда услышала, что какие-то города называют. А до этого я думала, что сколько я знаю деревень - Оксино да Голубково, Каменка да Лабожское, Виска да низовские деревни - и все тут.
Места наши от городов далеко - за двенадцать быстрых рек, за моря ледовитые, за леса непроходные, за тундры непролазные. Колыхалась наша Печорушка наособине. Никакие вести к нам не доходили, птицы их не приносили. Разве только в царском семействе кто-либо помрет или родится узнавали по звону: повсеместно в церквах колокола звонили. Да еще о войне узнавали по плачу: в деревнях рев стоял.