Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Маяковский начинается
Шрифт:
Народ сохраняет оценки и клички в названиях, данных хотя б не всерьез; народа приметы, народа привычки — как оспины низко пронесшихся гроз. Так — все здесь из сердца высокое выкинь, здесь плоскости и низкопоклонству почет; Ханжонков здесь властвует и Неуссихин; Неглинка-речонка под почвой течет. Здесь — низкое солнце из хмари рассветной тускнеет в волокнах седых паутин; здесь — не указует перстом своим Т'eтнульд бездонную глубь человечьих путин. Здесь — звезды отсчитаны на копейки, и за воду платит по ведрам район; а там если
волны —
без всякой опеки, а звезды — так падают прямо в Рион! И голову здесь — задерет ли затея, такие унылые видя места, — как к Хвамли, прикованному Прометею до самого солнца рукою достать?
Впервой над Ламаншем взвивается Блерио… Мы — пялимся, хмуро скрививши губу, и сукна и мысли аршинами меряя, — в полет вылетать? — не желаем — в трубу. Напрасно подняться старается Уточкин… «Пущай отличается в этом Париж!» «Купец не пойдет на подобные шуточки: пускать капиталы на воздух…» «Шалишь!» А впрочем — что толку в летательном зуде? Так век просидишь в затрапезном углу. Отец схоронен. Выходить надо в люди. Заплатами мать начищает иглу. На сердце — копытом ступает забота. Померкни! И плечи ссутуль и согни… Но он вспоминает забытое что-то, какие-то выстрелы, крики, огни… Миндаль в Кутаисе торжественно розов… Едва наступает цветенья число — дуреют с восторга гудки паровозов, и кажется — небо на землю сошло. Под небом таким не согнешься дугою; здесь — грудь разверни и до донца дыши. В такое — растешь и повадкой тугою, и взором, и каждым движеньем души. Так рос он, задира и затевала, с башкою — на звезды, с грозой — на дому, и первые знанья преподавала сестра Джапаридзе Алеши ему. Так славься ж, глухое селенье Багдади! Тяжелые грозди, орешник и граб, принесшие горсти такой благодати, такой открывавшие глазу масштаб. Так славьтесь же, люди веселой долины, дышавшие мужеством и прямотой! И вы, неподкупные гор исполины, лицо обдававшие свежей водой. Но слава еще далека… И, сощуря глазенки, он солнце вбирает за нас. Он влазит в огромные жерла чуури опробовать голоса резонанс. И гулко трубят глинобитные недра, и слушают уши предгорных пород о том, как «…суров был король дон Педпо!» и как «…трепетал его народ!» Ответрилось детство в садах Имеретии… Под сердцем навеки, гроза, затаись! И девятьсот пятого залпами встретили подростка — гимназия и Кутаис. Он дружбу ведет с громовыми ударами. Он чем-то заполнен и затаен. Он помнит, как Гурия билась с жандармами, как против царя бунтовал батальон. Он ветром восстаний спеленут и выпоен. Он слышал свободы горячую речь. Он ищет на Пресне отметин и выбоин, какие в горах просверлила картечь.

ЕГО УНИВЕРСИТЕТЫ

Юношеству занятий масса.

Грамматикам учим дурней и дур мы.

Меня ж

из 5-го вышибли класса.

Пошли швырять в московские тюрьмы.

Маяковский, «Люблю»
Не мед с молоком — положение вдовье. Поймешь и научишься, что и к чему. «Отец нам в наследство оставил здоровье и образованье», — решили в дому. Но образованье тоже хромало: был вышиблен из гимназии сын, когда громоглавье девятого вала отгрянуло в эхе кавказских вершин. В обед не останется лишняя
корка…
Росли без особых надзоров и нянь. Сестру приняла на работу Трехгорка — узор рисовать на дешевую ткань. Недаром на Пресне искали квартирку — здесь день начинался не позже семи; направо — Трехгорка, налево — Бутырки: удобно для небогатой семьи! Вторая сестра принята на почтамте… Он рос, от труда и нужды недалек. О горах мечтал он, но горным мечтам тем пределом был низенький потолок.
В семействе, чтоб сахар на лишнюю кружку хватал да не пялилось дно у корзин, сдавали задешево комнатушку шумливым кочевьям студентов-грузин. То были упрямые революционеры, едва ль теоретики и вожаки: враспашку рубашки, вразмашку манеры, небритые скулы запавшей щеки. Они были раньше по семьям знакомы и близки по блеску сияющих глаз, и с ними вплотную водился — о ком мы ведем свой невыдуманный рассказ. Он строки запомнил: что — «годы и годы нужны, чтобы снова страну раскачать». Что ж делать? Семье ли умножить доходы? В партийную ль закопаться печать? Он чувствовал нетерпеливую силу, которая надвое душу рвала, которая тайной остаться просила и н'a люди выброситься звала. Он начал стихами: «Закат над заводом пылает!» Но обыск семейство постиг, и пристав блистательный был этим одам редактором первым в Сущевской части. Как бусы — один к одному денечки земной ожерельем увешали шар, а ты — посиди, охладись в одиночке, смири свою молодость, радостность, жар. Тюремная музыка ржавого лязга, карболовый запах запятнанных стен, — такой была первая робкая ласка, идиллия юных лирических сцен. Он много там думал. И мир раскрывался ему — не жемчужною шуткой Ватто, не музыкой штраусовского вальса, а тенью решетки переватой. Он много читал там. И старые басни не шли к его наново взятой судьбе, и жизнь толковалась сложней и опасней, и дни надвигались тесней и грубей. Стихи и брошюры, Некрасов и Бебель, тюремных проверок вседневная явь; не хочешь попасть в эту нежить и небыль — возьми себя в руки, мозги себе вправь. Ему присылали открытки: Билибин — узорные блюда, каличий костыль; он их перечитывал, безулыбен, вдвойне ненавидя их паточный стиль; они здесь вдвойне ему были похабны, — искусства, допущенного в тюрьме, собольи опушки, секиры, охабни: весь ложноклассический ассортимент. А люди вокруг торговали, служили, и каждый из них что-то смел и умел; им бабушки знатные ворожили, им слава сияла и город шумел. И вот он выходит. Но что это з'a люди? Хоть глуп, да богат, хоть подлец, да делец. С такими скорее, чем брюки, засалите всю юность об жир их обвисших телес. Такие — с пеленок, от самой купели и вплоть до отхода в последний ко сну — считали, тупели, копили, скупели, превыше всего почитая казну. С такими молчать, обвыкать, хороводиться? Сносить их полтинничный град оплеух? Так пусть уж живот подведет безработица, чем блеск их зубов, их искусств, их наук!
Поделиться с друзьями: