Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Маяковский начинается
Шрифт:
Вот по таким проспектам окаменелой славы, оледенелой речи, выправки неживой шел не согласный некто с выспренностью державы, будущего разведчик, времени сторожевой… Искрились и сверкали вспышки витрин в тумане словно хотели вызнать, выведать на свету, — сколько у вас в запасе, сколько у вас в кармане, сколько у вас пылает радужных на счету? Рифмы его сверкали глубью бездонных граней. Мысли метались дичью неприрученных строк. Будущего виденья, четче, чем на экране, требовали ускорить свой наступавший срок. Тотчас при появленье высчитан и расчислен, скупщиками валюты в чем бы душа ни жива, в чем бы ни бились мысли — продано будет кому-то, пущено на подкладку, банты и кружева. Как
бы его обставить,
как бы его обжулить, как бы его освоить, выкроить, утрясти? Пасть на него раззявить, глаз на него сощурить, выгоду — тем утроить, — этим — на нет свести? Люди на Петроградской мало стихов читали, разве что песня льнула к Выборгской стороне… Времени было — только чтоб обточить детали да от хозяйских штрафов злобу топить в вине. Если ж теснило душу горечью стародавней, — выходы находились в слове крутом, своем. Хором летели в небо саратовские «страданья». «Сами себе сложили, сами себе споем!»
Он их расслышал сразу, эти огромные в малом жанре слова и чувства, стиснутые взаперти. Он облучал их глазом, крылья ртом расправлял им, только не знал — от Нарвской, с Выборгской ль подойти? Нет! — он решил. — По центру сразу ударить. В темя — силою небывалых слов, представлений, чувств. Плохо искать в искусстве прибыль процент к проценту. Крупному разговору сразу за них научусь! Эти — его не знали. Тусклое было время, мало в оконце свету. Как ему цену дашь? Трется промежду теми в кофте желтого цвету, дышит, чегой-то пишет, — барская, видно, блажь. Некогда объясняться! Выиграть темп — и в гущу! …Вздыбилось. …Флаги. …Смеяться. Взрывом — осколки слов!.. Вот как он очутился между жующих и лгущих, чмокающих тунеядцев, тысячных наглецов. Литературной биржей, биржи большой помельче, был ресторанчик «Вена», пишущих лиц притон, смесью цинизма с желчью вас обжигавший мгновенно, всем записным талантам передававший тон. Входит: «Привет, арапы!» Пальцев сжимают кончик, хором: «Ура! За здравье! Шел разговор о вас. Нам бы у вас пора бы выудить фельетончик, мы бы немедля вам бы выписали аванс». Так на корню закупая соду, поташ, галеты, гениев и гранаты, нежность и рыбий клей, чавкала туша тупая, переводя на котлеты все, что имеет цену для большинства людей. А у него лишь — кофты яркость, да ясность взгляда, да еще — точно из тучи низко плывущий гром. Черт его знает, впрочем… Может, и это надо? Купим на всякий случай. Вдруг наживешь на нем? Ерники и подхалимы вьются, точно налимы, ходят вокруг да около, мечутся по кривой. Хайла свои разинув, липнут неотразимо, жабры топорщат — метят выскользнуть с-под него. Синежурнальвая сволочь, купринские опивки, пыль Леониду Андрееву слизывавшие с сапогов, перья свои нацелив, точно дикарские пики, колют его, идущего через хребты веков. А он на них шел молодым и глазастым, на войско, ведомое силой рубля, на них, перекатывавшихся балластом по трюмам державного корабля. И все, чем земля его сердце украсила, всю силу искусства в открытом бою он двинул против литературного пр'aсола, в упор живописному шибаю. Быть может, им путь был неправильно начат. Но — видите, что он наделал потом! И многие ль — больше и вровень с ним — значат, пошедшие более легким путем?!

ПЕРВАЯ ТРАГЕДИЯ

Я с сердцем ни разу до мая не дожили,

а в прожитой жизни

лишь сотый апрель есть.

Маяковский, «Облако в штанах»
В те дни, вопреки всем преградам и проискам, весна на афиши взошла и подмостки: какие-то люди ставили в Троицком впервые трагедию «В. Маяковский». В ней не было доли искусства шаблонного; в ней все — неожиданность, вздыбленность, боль; все — против тупого покроя Обломова: и автор, игравший в ней первую роль, и грозный цветастый разлет декораций, какие от
бомбами брошенных слов,
казалось, возьмут — и начнут загораться, сейчас же, пока еще действие шло. Филонов, без сна их писавший три ночи, не думал на них наживать капитал, не славы искал запыленный веночек, — тревогой и пламенем их пропитал.
Теперь это стало истории хламом, куски декораций, афиши… А там — это было единственным самым, что ставило голову выше. Теперь это давняя перебранка, с которой и в книгу не сунусь. А было — периодом Sturn’a und Drang’a, боями за право на юность! Представьте: туманный, чиновный, крахмальный день, не выходящий из ряда, и в нем неожиданно, звонко, нахально гремящая буффонада. Представьте себе этот профиль столичный, в крахмале тугого зажима, в испуге на окрик насмешливо-зычный повернутый недвижимо. Представьте себе эти вялые уши, забитые ватой привычных цитат, глаза эти — вексельной подписи суше, мигающие на густые цвета. Часть публики аплодирует: «Наши!» Но б'oльшая, негодуя, свистит. Зады поднимают со стульев папаши, волнуясь, взывают: «Где скромность, где стыд?!» Да, скромностью наши не отличались тут; их шум в добродетелях — подкачал: ни скромности, ни уваженья к начальству, ко всякому в корне началу начал. Но то, что казалось папашам нахальством и что трактовалось как стиль буффонад, — не явной ли стало размолвкой с начальством: истерся Россию вязавший канат! Уже износились смиренья традиции, сошла позолота, скоробился лак, и стало все больше в семействах родиться бездельников, неслухов, немоляк. Бездельем считалось все, что — хоть постепенно, хоть как бы ни скромно и как ни мал'o — примерного юношу вверх по ступеням общественной лестницы не вело. Бездельничество — это все, что непрочно, все, что не обвеяно запахом щей, не схоже с былым, непривычно, порочно и — противоречит порядку вещей. Порядок же явно пришел в беспорядок! По-разному шли в учрежденьях часы… И как ни сверкали клинки на парадах — рабочая сила легла на весы. И часто, в тоске, ужасалась супруга, и комкал газету сердитый супруг, что «…мальчик из нашего выбился круга!», что «…девочка вовсе отбилась от рук!» Потомство скрывалось на горизонте. «Ведь были ж послушны и мягки как шелк!» «А нынче — попробуйте урезоньте!» «А ваш-то небось в футуристы пошел!» Вот так это все и случалось и было: не то чтоб начальственный окрик ослаб, но — детство мамаше с папашей грубило на весь беспредельный российский масштаб. А вместе с родительским — царский и божий клонился, в цене упадая, престиж, и стала страна на себя не похожей, все злей и угрюмей в затылке скрести. Конечно, не спор о семейственном благе массовкой топорщился у леска, но — массовой перебежкою в лагерь редели былого уклада войска. Конечно, не в этом была революция, героика будней, упорство крота, но все беспризорнее головы русые мелькали украдкою за ворота. Я знал эту юность, искавшую выход под тусклой опекою городовых, не ждавшую теплых местечек и выгод, а судеб — торжественных и передовых. Казалось — все скоро изменится… Ждали каких-то неясных предвестий, толчков. Старались заглядывать в завтра. Но дали хмурели в обрывках газетных клочков. Казалось — все скоро исполнится… Слишком была эта явь и темна и тесна. Ловили отгулы грозы по наслышкам, шептались, что скоро наступит весна. И вдруг — в этом скомканном, съёженном мире, где день не забрезжил и сумрак не сгас, — во всей своей молодости и шири пронесся призывом грохочущий бас: «Ищите жирных в домах-скорлупах и в бубен брюха веселье бейте! Схватите за ноги глухих и глупых и дуйте в уши им, как в ноздри флейте».
Поделиться с друзьями: