Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Маяковский начинается
Шрифт:
Спросите теперь у любого парнишки: «Мила тебе родина? Дорог Союз?» — и грозно сверкнут пограничные вышки, в бинокль озирая границу свою. Ту, за которую драться не стыдно, которой понятны нам цели и путь, с которой и жить и умереть — не обидно ничуть!

НЕВСКИЙ ПЕРЕД ОКТЯБРЕМ

Октябрь прогремел,

карающий,

судный.

Маяковский, «Про это»

Ешь ананасы, рябчиков жуй,

день твой последний приходит, буржуй.

Маяковский
Земля тех дней никогда не забудет, тех массовой силою кованных дней, пока на ней существуют люди, покамест песня звенит над ней! Еще петушится тщедушная прядка на взмыленном узеньком керенском лбу; но чаще защитники правопорядка с позором проваливаются в толпу. Уже пригляделись к ораторам сытеньким, выныривавшим и
исчезавшим во мглу,
на быстрых, стихийно вскипающих митингах, везде — то на том, то на этом углу. Волненьем уже относила в сторонку пустых болтунов и слюнявых растяп. На Невском вил за воронкой воронку в матросских бушлатах темневший Октябрь.
Ветер треплет обрывки реплик, полы и бороды носит по городу. Вот бас, умудренно рыкая, прозреть призывает слепцов: «Погибнет Россия!» «Какая? Помещиков да купцов?!» Насупились бороды строгие. В упор. На каждом шагу. «Но это же — демагогия… Я так рассуждать не могу!» Вот парень в промасленной кепке, изношен пиджак до прорех… Слова его крупны и крепки — отборный каленый орех: «Они на панелях-то смелы, одетые в сукна-шелки…» «Которые за Дарданеллы — построились сами б в полки!» «Пошли б в наступление сами, чем нас выставлять норовить…» «С такими-то корпусами — да кайзера не раздавить?» Вот дамочка, выкатив бельма, трезвонит горячую речь, — что «тайным агентам Вильгельма себя не позволит увлечь», что «всюду, во всем недостатки», что «темный народ бестолков», что «нужно кончать беспорядки насильников-большевиков». Аж зубы от злобы согнула — так жирная жизнь дорога! Как вдруг через плечи шагнула в огромном ботинке нога. «Она у меня кошелек стащила! Вчера, на Обводном, вот так же врала. Вот эта же самая чертова сила засунула руку в карман и драла!» Пунцовыми пятнами — дама, у барыни рот окосел… Но этот, Высокий, упрямо на пылкую даму насел: «Она у меня кошелек с получкой!.. Вот эта вот самая, позавчера… Да вы, мадам, не машите ручкой, невинность разыгрывать — песня стара». Смех, гомон, свист, шум, — лед сломан злых дум. «Вы, гражданка, нам мозгов не туманьте. Ишь бровки распялила до облаков!» Все руки ощупали, как по команде, карманы штанин и борты пиджаков, «Айда, Васюк! Да пальто поплотнее, видать, мастерица насчет кошельков». «Постой! Да чего хороводиться с нею. А треплется! Тоже, про большевиков!» «Позвольте, однако, побойтесь же бога! Я вижу впервые вас. Есть же предел!..» «Да что там с такой разговаривать много!» И — митинг таял, дробился, редел… «Позвольте! Ну что же это за диво? Я вас не встречала во веки веков!» Высокий над ней наклонился учтиво: «Вот так же, мадам, как и большевиков! И как ваша речь горяча ни была, и как ваши чувства ни жарки, — вернувшись домой, не срывайте зла, прошу вас, на вашей кухарке!..» Земля тех дней никогда не забудет, тех кованных массовой силою дней, пока на ней существуют люди, покамест песня гремит над ней!

ХЛЕБНИКОВ

Он говорил:

«Я бедный воин, я одинок…»

Хлебников
Вы Хлебникова видели лишь на гравюре. Вы ищете слов в нем и чувств посвежей. А я гулял с ним по этой буре — из войн, революций, стихов и чижей. Он был высок, правдив и спокоен, как свежий, погожий сентябрьский день. Он был действительно бедный воин — со всем, что рождало бездумье и лень. Глаза его — осени светлой озера — беседу с лесною вели тишиной, без слов холодя пошляка и фразера суровой прозрачностью ледяной. А рот — на шиповнике спелая ягода — был так неподкупно упорен и мал, что каждому звуку верилось загодя, какой бы он шелест ни поднимал. И лоб его, точно в туманы повитый, внезапно светлел, как бы от луча, и сердце тянулось к нему, по виду его из тысячей отлича. Словно в кристалл времена разумея, он со своих недоступных высот ведал — за тысячу до Птолемея и после Павлова на пятьсот. Он тек через пальцы невыгод и бедствий, затоптанный в пыль сапогами дельцов. «Так на холсте каких-то соответствий вне протяжения жило Лицо», Он жил — не ища ни удобства, ни денег, жевал всухомятку, писал на мостах, граненого слова великий затейник, в житейских расчетах профан и простак. Таким же, должно быть, был и Саади, таким же Гафиз и Омар Хайям, — как дымные облаки на закате — пронизаны золотом по краям. Понять его медленной мыслью не траться: сердечный прыжок до него разгони!.. Он спад на стихами набитом матрасе, — сухою листвою шуршали они. Он складывал их в узелок и — на поезд! Внезапный входил, сапоги
пропыля:
и люди добрели, и кланялись в пояс ему украинские тополя.
Он прошумел, как народа сказанье, полупризнан и полуодет, — этот, пришедший к нам из Казани, аудиторий зеленых студент. И, словно листья в июльском зное, пока их бури не оголят, встретились, чокнулись эти двое — сила о силу, талант о талант. Как два посла больших держав, они сходились церемонно. Что тот таит в себе, сдержав? Какие за другим знамена? «Посол садов, озер, полей, не слишком ли дремотно знамя?» «А ты? Неужто веселей твой город с мертвыми камнями?» «Но в городе люди живут, а не вещи! Что толку описывать клюв лебедей?!» «Но лебеди плещут, а рощи трепещут… Не вещи ли делает разум людей? Завод огромен и высок. Но он — клеймом оттиснут в душах. Не мягше ли морской песок, чем горы ситцевых подушек?» «Не тверже ли сухой смешок, дающий пищу жерлам пушек?» «Да, миром владеет бездушный Кащей… Давайте устроим восстанье вещей! Ведь: слово „весть“ и слово „вещь“ близки и родственны корнями, — они одни — в веках — и есть людского племени орнамент! Смотрите же, не забудьте обещанья: отныне — об одних больших вещах вещанье». Такой разговор, может, в жизни и не был; лишь взглядов обмен да сердец перебой. Но старую землю под новое небо они поклялась перекрыть над собой. Маяковский любил Велимира, как правду, ни пред кем не складывающуюся пополам. Он ему доверял, словно старшему брату, уводившему за руку вдаль, по полям. Он вспоминал о нем, беспокоился, когда Хлебников пропадал по годам: «Где же Витя? Не пропал бы под поездом! Оборвался, наверное, оголодал!» А Хлебников шел по России неузнанный, костюм себе выкроив из мешков, сам — поезд с точеными рифмами-грузами по стрелкам сочувствий, толков и смешков. Он до пустыни Ирана донашивал чистый и радостный звучности груз, и люди, не знавшие говора нашего, его величали Дервиш-урус. Он шел, как будто земли не касаясь, не думая, в чем приготовить обед, ни стужи, ни голода не опасаясь, сквозь чащу людских неурядиц и бед. Бывало, его облекут, как младенца, в добротную шубу, в калоши, и вот неделя пройдет и — куда это денется: опять — Достоевского «Идиот»! Устроят на место, на службу пайковую: ну, кажется, есть и доход и почет. И вдруг замечаешь фигуру знакомую: идет, и капель ему щеки сечет. Идет и теребит от пуговиц ниточки; и взгляда не встретишь мудрей и ясней… Возьмешь остановишь: «Куда же вы, Витечка?» «Туда, — отмахнется, — навстречу весне!» Попробуйте вот, приручите, приштопайте, поставьте на место бродячую тень: он чуял в своем безошибочном опыте ту свежесть, что в ноздри вбирает олень. Он ненавидел фальшь и ложь, искусственных чувств оболочку, ему, бывало, — вынь да положь на стол хрустальную строчку. Он был Маяковского лучший учитель и школьную дверь запахнул навсегда… А вы — в эту дверь напирайте, стучите, чтоб не потерять дорогого следа!

ОСИНОЕ ГНЕЗДО

…Желаю

видеть в лицо,

кому это

я

попутчик?!

Маяковский, «Город»
К этому времени сходится всё — все нити и все узлы. Опять обозначился жирный кусок и вин моревой разлив. У множества сердце было открыто и только рубахой защищено. А мелочь теснилась опять у корыта богатств, привилегий, наживы, чинов. Уже прогремел монолог «О дряни»… На месяц поставив себя за станки, в партийные начали метить дворяне какие-то маменькины сынки. По книжке рабочей отметив зарплату и личико постно скрививши свое, — они добывали секретно, по блату, особо ответственный, жирный паек. Они отъедались, тучнели, лоснились; кто косо смотрел на них — брали в тиски; и им по ночам в сновидениях снились еще более лакомые куски. Они торопились, тревожась попасться; они заполняли собой этажи; они накопляли для боя запасы валюты и наглости, жира и лжи. У партии было заботы — сверх меры, проблем неотложных — невпроворот!.. Метались тревожно милиционеры за валютчиками у Ильинских ворот А те, притаившись за шторками в доме, глядели, когда эти беды минут; их папа, нахохлясь, сидел в Концесскоме и ждал для сигнала удобных минут. От них, ограниченных, самовлюбленных, мечтавших фортуну за хвост повернуть, — вся в мелких словечках, ужимках, уклонах, ползла непролазная слякоть и муть.
Поделиться с друзьями: