Меч и плуг(Повесть о Григории Котовском)
Шрифт:
До каждого бойца был доведен приказ Реввоенсовета Южной группы войск, подписанный Якиром и Гамарником.
«…Нам, красноармейцам, на юге Украины приходится временно под натиском врага отступать, идти на соединение с нашими братьями под Киевом, красными братьями России, быстро продвигающимися к Харькову.
Наша общая победа близка, нужно напряжение, спокойствие, выдержка.
Враг напрягает все силы, дабы не дать нам соединиться…
Серьезность положения войск Южной группы требует от всех — от высшего командования до рядового красноармейца — напряжения всех сил, настойчивости, спокойствия, а главное, проявления полной организованности и дисциплины во всех своих действиях…
Реввоенсовет
Всякое неисполнение в походе боевого приказа будет признаваться как предательство и дезертирство и должно караться на месте самими красноармейцами и командирами…
Вперед, герои! К победе, орлы!»
Войска были отягощены громадными обозами: десять тысяч подвод. Везли снаряды, патроны, снаряжение, везли раненых и тифозных. Путь проходил через сосновые леса Подолии, по песку и безводью. Стояла августовская жара. Попадавшиеся колодцы, как правило, были отравлены.
Громадный тележный обоз был и обузой, и арсеналом пробивающейся армии. Темными ночами, когда движение ненадолго затихало, подводчики, мобилизованные подольские хуторяне, потихоньку сваливали с телег снарядные ящики и разбегались по домам. Они знали, что разыскивать их и наказывать не станут, — некогда. Рано утром наваливали брошенный груз на оставшиеся телеги.
Каждая подвода тащила предельно много: пятьдесят пудов снарядов. Колеса по ступицу зарывались в вязкий песок. Изнуренные лошади мочились кровью.
К тому времени Семен Зацепа воевал уже больше года. За него, скрывающегося в плавнях с небольшим партизанским отрядом, беляки зарубили мать с отцом, сожгли хату. В родном селе у Семена осталась последняя присуха: Фрося, дочка зажиточного соседа. Однажды братья Фроси подкараулили Семена, связали вожжами и, связанного, измолоченного до полусмерти, бросили подыхать в ночном поле. В ту ночь смерть совсем наклонилась было над Семеном — выручила Фрося. Она разыскала его, распутала крепкие ременные вожжи, оттащила и спрятала в неглубокой степной балке. Два дня отлеживался Семен, подкапливал силенок. На третий, дождавшись темноты, они поковыляли искать своих…
В партизанах и позднее, когда отряд Зацепы вместе с другими такими же отрядами влился к Котовскому, лучшей защитой Фроси было молчаливое присутствие Семена, его угрюмый, не суливший ничего хорошего взгляд. Всякий, на кого взглядывал Зацепа, сразу унимал язык и свою мужскую прыть, старался убраться подобру-поздорову.
Сейчас Фрося металась в тифозном бреду, поминутно просила пить. Для больной жены Семен добыл хорошую подводу, настелил соломы, но с каждым днем в телегу, под соломенную постель, приходилось накладывать снарядные ящики — ряд за рядом. Бросать снаряды было бы самоубийством. Это был самый важный груз — снарядами проламывали путь на север.
Вечером Фрося сказала мужу:
— Люди, поди-ка, говорят, что бабу взял в нагрузку? Может, в санобоз мне?..
— Никто ничего не говорит…
— Сема, одно прошу… если уж совсем я… смотри, в плен меня не оставляй.
— Не болтай чего зря! — сердился Зацепа. — Кто тебя оставит?
— Лучше патрон страть, ладно?
Семен отворачивал мрачное лицо. Плен!.. За эти дни он нагляделся, что делает враг с пленными. Для бойца, попавшего в руки врага, смерть казалась благом, избавлением, но умереть доводилось не раньше, чем человек испытает все мучения, — на обезображенные трупы потом страшились смотреть даже заматерелые фронтовики. Поэтому оставлять раненых, больных на потеху озверевшему врагу считалось равносильно самому подлому предательству.
Пить,
пить, пить!.. А воды, как на грех, в жестокий обрез. Здоровые еще поймут, потерпят, но что сказать тифозным, раненым? Им в горячечном бреду видятся родники и ручьи, прохладные утренние заводи. А август как взбесился: ни тучки, ни дождинки… Попадались скудные речонки, и это было спасением. Чистые колодцы находились в селах, но оттуда, как правило, гремела встречная пальба, и такие села лучше было обойти стороной, чтобы не задерживаться. Выгадаешь с водой, прогадаешь с временем!Как-то в раскаленный полдень набрели на брошенный колодец и вдруг увидели, что сюда же, к воде, тянется отряд с черным бархатным знаменем. Как те, так и другие отупели от жары настолько, что об оружии словно забыли. Вода!.. С черного знамени грозила вышитая надпись: «Мы горе народов утопим в крови!»
Семен снял жену с высокой груды ящиков, отнес в тень. Иссохшие губы просили хоть ложечку, хоть каплю.
Возле колодца перемешались махновцы и бойцы, каждый рвал ведро к себе. Плескалась вода на босые ноги, на запыленные сапоги, однако припасть к холодному обливному краю решимости ни у кого не хватало: а вдруг отравлена? С маузером в руке Семен протолкался вперед, ударил в плечо парня в барашковой шапке с голым, сморщенным, как у скопца, лицом. Тот вызверился, но, увидев, что человек не в себе, уступил. На Семена, наливавшего из ведра в манерку, смотрели во все глаза. Он оглянулся, поискав, кому бы дать попробовать (собаке, что ли?), потом хлебнул сам и зачмокал губами, прислушиваясь к ощущениям… Затаились! Ну, скорчится, не скорчится? Семен стал доливать манерку доверху.
— Подержись, Фрось!.. — попросил он шепотом, проливая в истомившиеся губы скупые порции воды. Махал маузером, отгоняя от лица мух.
Нет, не довезти, однако! Который день без памяти, глаз не открывает…
Сзади, у колодца, гомонили люди, раздался сочный звук удара… Похлестали друг дружку, напились и, не вспомнив об оружии, которым были увешаны, разошлись каждый своей дорогой.
С телег снимали умерших, рыли в песке ямы. Хоронили без слез, тупо. Кто-то точил на камне шашку и вслух высчитывал, сколько осталось до Житомира. Стало известно, что на днях Деникин занял Екатеринослав и повернул на Киев. Ох, торопиться надо было к Житомиру, покуда там свои.
К вечеру жара пошла на убыль, лагерь поднялся. Зацепе сказали, что пало еще три лошади. Что делать? Телеги бросать, снаряды перекладывать, не оставлять.
На помощь лошадям припрягались люди.
Громоздкое тело армии ползло по извилистым дорогам и без дорог. Стучал телеграф, скакали нарочные. Штабы получали свежие сведения, и командиры с обостренной тревогой составляли общую картину отступления. Под плотным натиском со всех сторон армия упрямо отбивалась и не прекращала движения, оставляя после себя изрытую землю, пятна костров, загаженные рощицы, растолченные поля — и могилы, могилы, могилы…
Пробиваясь на север, армия на ходу обретала необыкновенные боевые качества. Она расстреливала паникеров и трусов, горланов и подстрекателей — обрубала гнилые члены, чтобы сохранить весь организм.
Портовые рабочие с могучими плечами, батраки из немецких колоний, пастухи с крепкими обветренными скулами, тираспольские крестьяне — все они за эти недели отступления стали на одно лицо. Из человеческого месива в драных шинелях, ватниках, каких-то кацавейках выковались боеспособные соединения, военный монолит, о который потом расшиблись самые яростные атаки врага. Позднее враг, обозленный стойкой жизненной силой бойцов, а равно и устрашающим их видом, назовет армию «дикой», однако известно, что всякая брань в устах противника воспринимается похвалой.