Мертвые хорошо пахнут
Шрифт:
~~~
В компании пьяного парня стоило немалых трудов приготовиться и найти выход. И когда бывший на нашем попечении ребенок расплакался, я подумал, что он проглотил здоровенный шарик, с которым играл, и захотел вызвать у него рвоту, чтобы он все выблевал, но он увернулся, нырнул в тоннель из сложенных штабелями стульев, расставил пошире руки и ноги, так что его было оттуда не извлечь. Он кашлял все истошнее и истошнее. Я видел, что он умирает, и вместе с пьяным парнем принялся разбирать нагромождение стульев. Но пьянчужка был тверд как дерево и творил все, что взбредет ему в голову, только мешая. Когда мы наконец до него, казалось бы, добрались, ребенок забился еще глубже, не переставая кашлять. Я подумал, что его укусила змея или, схватив за загривок, пьяный парень пережал ему артерию и что перебои в кровоснабжении начали разрушать головной мозг. Тогда-то, от ярости и досады, я в первый раз огрел пьянчужку ферулой. А он бросил на меня первый растерянный, затравленный взгляд. Чтобы успокоить ребенка, я показал ему фотографию чайки: без тени удивления в глазах он продолжал плакать, словно навсегда. Он раздавил своим синим кожаным башмачком громадного скарабея, высохшего и пустотелого, которого я ему подкинул. Отбросил пинком ноги заводную
~~~
На нас смотрит какой-то ребенок. Главное не сглатывай слюну. Спокойно положи предмет, который прячешь у себя за спиной, этот шприц с пламенеющей иглой. Главное не сглатывай слюну: он насторожится. Отодвинемся друг от друга, не поворачиваясь спиной. Возьми из кипы книгу, какую попало, а мне, чтобы занять руки, передай ферулу. Того, что сделано, не вернешь, но не будем заходить дальше. Попробуем заговорить, видишь цветок на том дереве, нет, не на рябине, а на робинии, подойди к окну, тебе будет лучше видно дерево, ветви и цветок, хотя это вовсе не цветок, а горлица. Главное не плачь: он насторожится. А теперь попробуем, не прекращая разговаривать, исчезнуть, подойдем к двери, выйдем в сад. Прикрой платком вену у себя на шее, она бьется и содрогается. Через кусты смородины на нас смотрит какой-то ребенок. Подними на плече бретельку, дыши глубже, набрось на клетку полу своего платья. Не надо, чтобы он знал, какого рода тварь мы заточили и пытаемся урезонить. Следи, чтобы не показался ни глаз, ни хвост. Ты дала достаточную дозу наркотика? Положила на язык бальзам, чтобы он не верещал и не рыгал, пока за нами следит ребенок? Пойдем к умывальнику или к лачуге и поставим пакет наш в самую темную комнату, на двери которой висит замок. На нас во все глаза смотрит какой-то ребенок; он застал нас врасплох и пытается уловить на наших лицах малейшие подозрительные следы; он обнюхивает наши ладони и волосы, в них часто скапливаются запахи.
Отодвинься, забери руку, ногу сними с моей. Главное не сглатывай слюну: он насторожится, он обо всем догадается, все поймет. Возьми книгу, делай что взбредет в голову, подними бретельки, опусти подол платья, застрявший у тебя в трусиках, спрячь бьющуюся вену, дыши глубже.
~~~
То не крики дельфина или попавшего в ловушку из колючей проволоки кота, не стенания слона, которого только что загнал в стойло его первый хозяин, не крики чаек в столбах горячего воздуха. Это вопит от бешенства человечий детеныш. Ему не угодил тот, кто его возит, или на его череп обрушилось немыслимое давление; сталкиваются огромные массы; раздается хруст; и он уже ни то ни се; у него есть только ноги, чтобы защищаться и оттолкнуть противника, а тот как гора, а тот и есть отбрасывающая на него тень гора; и в этой тени он мало-помалу умирает, он бледнеет, иссыхает, от кожи отшелушиваются крупные чешуйки и стынут, расходясь от мозга костей, его кости, ибо хлад добрался до его интимных тканей через трещину в черепной коробке и через крохотные пробоины в пятке, причиненные дыханием его противника, сей движущейся теневой горы, которая, приклеившись губами к каждой пятке, дышала, дышала нежно, неспешно, но с силой, дабы использовать самую нежную, непосредственно сообщающуюся с интимной тканью часть костей, дабы пропитать их влагой своего дыхания, дабы сделать их проницаемыми. Противник, эта шевелящаяся гора, проворно принялся ослаблять его тело. Потом прошелся покрытыми соленым выпотом пальцами заживо по плоти, повсюду, где она красна, ала или карминна, по малейшим ожогам. И вот уже недостает солнца, чтобы подкрепить и поправить, солнца и пыли, которую оно несет в своих лучах, пыли-панацеи, костяного порошка, муки плоти. Противник все предусмотрел. Он обрел такой размах, что исчезло небо, а пыль стала наждаком и вызывает неумолимый кашель, который переворачивает вверх дном кристаллы крови и цепляет друг за другом вереницу пуков. Ибо взбешенный детеныш без конца пукает и с каждым пуком испражняется. Противник отобрал у него всех его птичек, зайчиков и лошадок. Трава стала серой и стылой, как шерсть шелудивого пса.
Если не эти крики, так до нас донесутся иные, не слишком отличные друг от друга вопли поистине впечатляющего протеста.
~~~
Протираю носовым платком и хухолками своего дыхания матушкину лупу. Тщательно лощу стекло и металл оправы. Лупа прямоугольной формы. Это ли, по углам, не капля влаги из ее глаз, застывшая и засохшая? Глаз, которые видывали волка, в которые целил из табельного револьвера немецкий офицер, к которым склоняется ветка вишни с цветами и вишенками. Как в уголках ее рта всегда присутствует несколько волоконец черной нити, так и в глазах навсегда застыло чуть-чуть прозрачной жидкости. Это соль, то, что остается от испарившейся сыворотки. Это уже не она плачет, плачу я.
Она смотрит на мир через лупу, она обследует стены своей комнаты и стены дома, пищу, которую ест, капли дождя, женские головки в глянцевых журналах: вот это моя сестра,
по крайней мере она на нее похожа; та, у которой видны колени, должно быть, внучка соседки по поселку, я сразу узнала ее по форме надбровий, она наверняка злючка: с такими губами иначе быть не может; я узнала и ту, что сидит на камне, она жила в двух кварталах от нас в Л., работала продавщицей в галантерейной лавке; находятся все на свете, и все на всех похожи.~~~
Мама теперь — просто сиделка у моего отца. Именно она готовит маску: бальзамические пары осенью, летом почти чистый кислород. И до того боится, как бы ее муж, мой отец, не впал в роковую эйфорию, что проверяет, испытывает все препараты на себе. Дышит флюидами, которые будет вдыхать он. Сидит на их кровати и манипулирует на тумбочке лечебными веществами. Десять часов вечера, и ночь будет спокойной и прекрасной. Она, стало быть, работает ради сна их обоих, чтобы не было мучений. Главное, чтобы ее никто не отвлекал. В квалификации ее пальцев давным-давно нет сомнений. В маске она становится фехтовальщицей, но ничто не предохраняет ее глаз от шершней и ос, и ветер, порывы бриза, северный ветер выстужает их и доводит до слез. В маске, далеко от детей, которые заняты тем, что попивают водочку, она рассматривает стены своей комнаты без портретов, без изображений, не считая ящерки, что спускается с угла потолка к оконной раме. Если мы и закрываем это окно в летний зной или когда воздух пахуч, то не столько из-за комаров, ос и шершней, а из-за разносчиц цианида, из-за женщин, способных, чтобы соединиться со своим любимым, карабкаться по крышам, а лишь для того, чтобы оберечь моего милого, чей храп мне так мил, сохранить наш запах и только им и дышать всю ночь. Наравне с этим запахом я люблю только запах вишневых деревьев. А ты — ты смотришь на свою мать через приоткрытую дверь и видишь, как она подносит к губам понемногу каждого вещества, перед тем как ввести его в маску. И знаешь, что препарат приготовлен безукоризненно, ибо твоя мать — сиделка влюбленная.
~~~
В маске мой отец — пчельник, пекущийся о пчелах, что жужжат вокруг него, прямо над ухом. Он зашел на пасеку, сложив руки на груди, у самых ключиц, будто пробираясь через крапиву. На правой руке видны синие клейма. На левой, между сухожилиями, три царапины: от кривого садового ножа, соскочившего с ветки, которую ему предстояло срезать; от шпор петуха, не желавшего умирать; от чьих-то когтей или ногтей.
Пчеловод зашел к себе в хибарку, в древний нужник, из которого убрали все специфические принадлежности. У него болела голова, трудно дышалось, его клонило в сон, туловище словно бороздили однообразные и яростные колонны мурашек. Он нес тяжелый, объемистый мешок с тридцатью шестью парами обуви, ботинок и сапог, стоптанных и замызганных его отпрысками. Сфузив ношу, он заметил, что держит в левой руке свой лесной топор, который ему ни к чему, и, швырнув сквозь фрамугу, избавился от него. Оконное стекло разлетелось вдребезги, топорище, дрожа мелкой дрожью, застряло. Очумевшие пчелы, опадая хлопьями пепла на волосатую грудь отца, жалили, не давая забыть, что он все еще жив.
Я как раз возвращался. Увидел топор и стеклянное крошево.
В углу окна пчелы соорудили гнездо. Дом был кирпичный, окна нараспашку, на балконе сушилось белье. В постройку они вложили только свою работу: расширили расщелину между кирпичами, раскрошили позеленевший и рыхлый раствор и теперь жужжали у меня над ухом почти так же, как осы, соорудившие гнездо в уголке благолепной картины в часовне святилища госпожи света. Те слегка оцарапали позолоту, из которой были сотканы сети рыбарей. Нас, порхая к деревьям, задевают бабочки. Шершни, преследуя лошадей, шибают нас по лбу. В фруктовом саду царит желтизна, оттенок отлагающегося по берегу ила. Что-то падает с крашеного потолка. Может, несколько чешуек с крыльев бабочек? Свет? Солнце? Нет, вновь позолота, которую ободрали своими крыльями летучие мыши. Она упала к моим ногам, это вовсе не золото, а штукатурка, гипс, из которого я сделан, ибо я, кажется, леплен не из персти, не из брения земного, которым оплывали прибрежные утесы, которое отделялось от скалистых склонов, которое являет собой помол ракушек и скарабеев, чистый песок и гравий, увертливый и рассыпчатый. Я, не иначе, вылеплен из мела, из смоченного мокротой мела.
А когда я смержу, я пахну как ты. Словно голова закатилась под шкаф и там преспокойно засохла, рыбья голова, кроличья или какая другая башка. Поблескивает треска, скисает молоко, сворачивается и застывает, смоквы сплющиваются и сочатся, гниют апельсины, высыхают и зеленеют, перед тем как рассыпаться пылью. Все было оставлено плесневеть, потом вымели порошок, который обрел желтизну серы и от которого облезал язык. То, что виднеется на траве, нечто золоченое, желтое как золото, этакие соломинки, трубочки, это всего-навсего нанесенная птицами, набранная по скирдам и навозным кучам солома.
Когда я смержу, я пахну как ты.
ПЕРВОЗДАННОЕ БЕЗУМИЕ
Над городом: чайки, вороны, стрижи, скворцы, ласточки, соколы в зависимости от часа и времени года.
В городе, в стенах: крысы, мыши, летучие мыши, хорьки, крылатые муравьи, мокрицы, пауки… в любой час и в любое время года.
Запахи: глициния, розы, сточные воды, металлургия, краны, еда.
Шумы: молот по тридцати шести наковальням, моторы, гудки, самолеты, вертолеты, крики на русском, испанском, итальянском, турецком, французском, ветер в ветвях, уханье ночных птиц в зависимости от часа.
Летающие предметы: шары, горелая бумага, полиэтиленовые мешки.
Существа: Берганца, Ева, Чели, Конспюат и другие.
I
КТО-ТО
(чье лицо не освещено)
Произошло это уже давно и именно так, как происходит обычно. Именно так, как будет происходить раз за разом. Стены пошли трещинами, дома рухнули, потому что город трясло, а город трясло, потому что сланцевые холмы, на которых он был возведен, вздымались от разных волн и толчков. Среди тесаных камней, деревьев, людей воцарилось великое смятение. Никто не мог точно сказать, что было сначала, шум или толчок, зато кто-то припомнил, что катаклизму предшествовал чей-то крик или лай. Тот, кто знал, что именно происходит, еще глубже осознал происходящее. Тот, кто происходящего опасался, скончался от страха. Тот, кто не знал законов происходящего, так и остался в неведении.