Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Между Индией и Гегелем»: Творчество Бориса Поплавского в компаративной перспективе
Шрифт:

Дорога, по которой предстоит идти Олегу, — дорога «сильнейших, храбрейших мужей»: стоика Эпиктета, каталонского алхимика Рамона Луллия, мага Мартинеца де Паскали, святого Иоанна Креста, французских католических мыслителей Леона Блуа, Эрнеста Элло [246] , Шарля Пеги, но также и поэтов Рембо и Малларме [247] , создавших «тайные и проклятые способы существования» ( Неизданное, 223).

Таким образом, финал «Домой с небес» является «открытым» финалом [248] , и в этом смысле он похож на финал «Прощанья», который также «обращен» в будущее [249] (что выражается, в частности, грамматическим будущим временем):

246

См.: Andreeva L.La r'eception en Russie d'Ernest Hello et de sa descendance spirituelle (Bloy et Huysmans). Paris, 2003 (These).

247

Почему-то из этого списка Поплавский исключил Бодлера, зачеркнув его фамилию. Сюда можно было бы добавить Марка Аврелия, а также тех, кого читает Аполлон Безобразов: Апулея, Прокла, Филона Александрийского,

Секста Эмпирика, Парацельса, графа де Сен-Мартена и немецкого алхимика Генриха Конрада Кунрата (Heinrich Conrad Khunrath; Поплавский называет последнего «Великим Кунрадом», что ввело в заблуждение комментаторов Аллена и Менегальдо, посчитавших, что речь идет о писателе Джозефе Конраде).

248

Юлиан Поплавский утверждал, что Борис Поплавский задумал написать третий роман под названием «Апокалипсис Терезы», хотя никаких свидетельств этому не найдено. Отмечу также, что действие на последних страницах «Домой с небес» происходит поздней весной и, чтобы передать атмосферу воскресного яркого утра, Поплавский цитирует первую строфу стихотворения Рембо «Bonne pens'ee du matin» («Добрые мысли поутру», 1872). Рембо включил (с некоторым изменениями) это стихотворение в «Пору в аду», чтобы дать пример практиковавшейся им «алхимии слова». Однако Поплавский, хотя и не совсем правильно, все же цитирует более раннюю версию.

249

Сюзанна Бернар замечает: «Трудно сказать, каким образом Рембо, отринувший „лживую“ любовь, рассчитывал обрести эту истину; так или иначе последняя фраза „Поры в аду“ является утверждением надежды и оптимизма» (См.: Rimbaud A.Oeuvres. Р. 479). Стоит напомнить в данной связи, что вплоть до 1949 года, когда вышла в свет диссертация Анри де Буйана де Лакота (см.: Bouillane de Lacoste Н. de. Rimbaud et le probl`eme des «Illuminations». Paris, 1949), тексты «Поры в аду» считались последними произведениями Рембо; в настоящее время доминирует точка зрения, в соответствии с которой «Озарения» датируются 1873–1875 годами, то есть были написаны одновременно, а некоторые стихотворения в прозе даже позднее, чем «Пора в аду».

Однако это канун. Воспримем все импульсы силы и настоящей нежности. А на заре, вооруженные пылким терпеньем, мы войдем в великолепные города.

К чему говорить о дружелюбной руке! Мое преимущество в том, что я могу насмехаться над старой лживой любовью и покрыть позором эти лгущие пары, — ад женщин я видел! [250] — и мне будет дозволено обладать истиной в душе и теле [251] .

* * *

250

Рембо имеет в виду скорее всего Вердена — «безумную деву» (vierge folle).

251

Rimbaud A.Oeuvres. P. 241. «Cependant c'est la veille. Recevons tous les influx de vigueur et de tendresse r'eelle. Et `a l'aurore, arm'es d'une ardente patience, nous entrerons aux splendides villes.

Que parlais-je de main amie! un bel avantage, c'est que je puis rire des vieilles amours mensong`eres, et frapper de honte ces couples menteurs, j'ai vu l'enfer des femmes l`a-bas; et il me sera loisible de poss'eder la v'erit'e dans une ^ame et un corps».

Но вернемся к морскому чудовищу Левиафану, которого Блейк, иллюстрируя Книгу Иова, изобразил в виде огромного змея. В Книге Исайи Левиафан также называется змеем: «В тот день поразит Господь мечом Своим тяжелым, и большим и крепким, левиафана, змея прямо бегущего, и левиафана, змея изгибающегося, и убьет чудовище морское» (Исайя 27: 1). Характерно, что в «Домой с небес» Безобразов прямо называется змеей [252] :

…Аполлон Безобразов, не живя, следственно, не старея, не страдал и, следственно, ни в чем не участвуя, архаический и недоступный, продолжал путешествовать из конца в конец города, как змея, не спеша переползающая железнодорожные пути. Потом змея подолгу читала газету «Paris-Midi» и философию науки Фихте, на полях которой она вела свой незамысловатый монашеский дневник ( Домой с небес, 192).

252

У Поплавского есть стихотворение 1925 года под названием «Морской змей», где тема смерти (все становятся скелетами, в том числе и лирический герой) связывается с музыкальной темой. Вот две последние строфы: «И мы за голый камень уцепясь / Смотрели сумасшедшими глазами / Как волны дикий исполняли пляс / Под желтыми пустыми небесами / И как блестя над корчами воды / Вдруг вылетала женщина иль рыба / И вновь валились в длинные ряды / Колец змеи бушующей игриво» ( Поплавский Б.Покушение с негодными средствами. С. 50). Стилизованный под старофранцузский эпиграф к стихотворению: «J'alai voir mes testes de morts. Bluet d'Arbelle» (Я пришел посмотреть на свои черепа. Василек из Арбеля). Bluet d'Arbelle, на мой взгляд, может быть неточной анаграммой Barbe bleue — Синей бороды.

Н. С. Сироткин связал этот текст со стихотворением Маяковского «Кое-что по поводу дирижера» (Б. Поплавский и В. Маяковский: об одной литературной параллели) // avantgarde.narod.ru/beitraege/ra/ns_poplavskij.htm.

Вряд ли случайно, что Аполлон выбрал именно эту газету, в названии которой есть слово «полдень»; действительно, хотя Безобразов и ассоциируется с Левиафаном, а его первая встреча с Васенькой происходит на воде (Безобразов неподвижно сидит в лодке на реке), в целом он характеризуется не как демон темных водных глубин, а как полуденный солнечный демон, солнечный гений, который «по учению древних, просыпается ровно в полдень — Меридианус-Даемон — и славит вечное совершенство солнечного движения» ( Аполлон Безобразов, 141). В статье «О смерти и жалости в „Числах“» Поплавский вновь связывает демоническое начало с солнечным светом: «Античный историк говорит, что в Антиохии золотая статуя Аполлона ровно в полдень пела о смерти. Он называет это солнечное жало гибели „meridianus daemon“, „демон полдня“, который на вершине счастья и красоты поражает в сердце древнего человека» ( Неизданное, 262–263) [253] . Основной модус бытия Безобразова — это оцепенение, окаменение, «неподвижность судей, авгуральных фигур и изваяний» ( Аполлон Безобразов, 118); испепеляющая энергия Солнца, аккумулированная и отраженная Аполлоном, обездвиживает, обесцвечивает все вокруг, «выпивает» жизненную силу; «особое мучение неподвижности, как магнитная аномалия, окружало его, все теряло силу и цвет» ( Домой с небес, 268). Даже когда Безобразов увлекается водолазным искусством и погружается в воду в поисках древних статуй, он кажется совершенно «непроницаемым» для этой бесформенной, бесструктурной субстанции:

253

В.

Н. Топоров, анализируя стихотворение Блока «Русский бред», напоминает, что архаичный Аполлон хранит «следы связи с хтонической тьмой и стихией хаоса <…> В блоковское время о былой („предисторической“) хтоничности Аполлона, сумевшего переработать себя в бога света, гармонии, поэзии, не знали. Но Блок знал, что аполлоновское „только завеса, скрывающая царство Диониса“ (Ницше)» (Из истории петербургского аполлинизма: его золотые дни и его крушение. М.: ОГИ, 2004. С. 21, 27).

Это мы с Зевсом, сидя на плоскодонной лодке, вертели колеса воздушного насоса и следили, опрокинувшись, как он отдалялся по железной лестнице, достигал дна и то медленно шел, то останавливался в необъяснимом раздумье, как будто мечтал. И все-таки ему удалось извлечь со дна бронзовую фигуру какого-то неизвестного героя с глазами из драгоценного стеклянного сплава и во фригийской шапочке, сходство коего с Митрой давало совершенно новый смысл существованию подземелий ( Аполлон Безобразов, 143).

Интересно, что в начале 1930-х годов феномен «страха полдня» привлек внимание друга Д. Хармса философа Леонида Липавского. В эссе «Исследование ужаса» он так описал ощущения человека в жаркий летний полдень:

Есть особый страх послеполуденных часов, когда яркость, тишина и зной приближаются к пределу, когда Пан играет на дудке, когда день достигает своего полного накала. <…> Вдруг предчувствие непоправимого несчастья охватывает вас: время готовится остановиться. День наливается для вас свинцом. Каталепсия времени! Мир стоит перед вами как сжатая судорогой мышца, как — остолбеневший от напряжения зрачок. Боже мой, какая запустелая неподвижность, какое мертвое цветение кругом! Птица летит в небе, и с ужасом вы замечаете: полет ее неподвижен. Стрекоза схватила мушку и отгрызает ей голову; и обе они, и стрекоза и мошка, совершенно неподвижны. Как же я не замечал до сих пор, что в мире ничего не происходит и не может произойти, он был таким и прежде и будет во веки веков. И даже нет ни сейчас, ни прежде, ни — во веки веков [254] .

254

«…Сборище друзей, оставленных судьбою». Т. 1. С. 78. Ср. у Рембо в «Детстве» («Озарения»): «Тропинки жестки. Холмики покрываются дроком. Воздух неподвижен. Как далеки птицы и родники! Это не что иное, как конец света, при движении вперед» («Les sentiers sont ^apres. Les monticules se couvrent de gen^ets. L'air est immobile. Que les oiseaux et les sources sont loin! Ce ne peut ^etre que la fin du monde, en avancant» (Oeuvres. P. 257)).

Примечательно, что Безобразов особенно «любил отбивать полдень и говорил, что это самая счастливая минута его дня. Он делал это очень медленно, закрывая глаза после каждого удара, ибо верил, что в полдень мир становится совершенным и близок уже к исчезновению» ( Аполлон Безобразов, 143). Мир близок к исчезновению, но парадоксальным образом не исчезает, как бы зависнув на границе бытия и небытия.

Липавский объясняет этот феномен остановки времени тем, что мир как бы сливается в нечто неразделимое, «в нем нет разнокачественности и, следовательно, времени, невозможно существовать индивидуальности». Отсюда возникает особая тоска южных стран, где «природа чрезмерно сильна и жизнь удивительно бесстыдна, так человек теряется в ней и готов плакать от отчаяния! Не за нее ли платят двойной оклад отправляющимся служить в колонии, но и это не помогает, они так быстро теряют желание жить, погружаются и гибнут». По мнению Липавского, тропической тоской объясняется истерическое поведение людей с юга:

…в припадках пляски или судорожного бега, когда человек бежит не останавливаясь с ножом в руке, — он хочет как бы разрезать, вспороть непрерывность мира, — бежит, убивая все на пути, пока его не убьют самого или изо рта у него не хлынет кровавая пена [255] .

Характерно, что пассажиры и команда «Инфлексибля», оказавшись на экваторе, ведут себя именно так, как описал Липавский, и хотя до убийства не доходит, всех охватывает истерическое веселье, похожее на настоящее безумие:

255

Там же. С. 79.

А вокруг пели и танцевали полуголые свидетели, ибо в эту ночь мы перешли экватор, и по традиции не должно было быть на судне ни одного трезвого.

Кто-то таскал нас, целовал, икал и кричал нам в лицо. Кто-то плакал пьяными слезами и внимательно мочеиспускал прямо на палубу, широко расставив ноги. В то время как очень медленно, почти останавливаясь, «Инфлексибль» скользил с потухающими котлами. И над ним высоко носились во мраке, скрещиваясь и разбегаясь, алкоголические лучи четырех наших прожекторов ( Неизданное, 372) [256] .

256

Ср. в «Пьяном корабле»: «Plus douce qu'aux enfants la chair des pommes sures, / L'eau verte p'en'etra ma coque de sapin / Et des taches de vins bleus et des vomissures / Me lava, dispersant gouvernail et grappin» (Oeuvres. P. 128). В переводе Набокова: «Вкусней, чем мальчику плоть яблока сырая, / вошла в еловый трюм зеленая вода, / меня от пятен вин и рвоты очищая / и унося мой руль и якорь навсегда» (Стихотворения. С. 387).

Вся сцена разворачивается в открытом море, в пространстве, в котором человек чувствует себя незащищенным и незащищенным прежде всего от Бога, чье невидимое, но от этого еще более явное присутствие ощущается им как угроза его собственной личности, растворяющейся в вечном становлении «мирового бывания». Для того чтобы вступить на путь деиндивидуации, необязательно, конечно, оказаться в море, однако недаром Поплавский подчеркивает в «Домой с небес», что особую остроту этому переживанию сообщает именно открытость пространства [257] , а также насыщенность его зноем, огнем:

257

Липавский говорит в данной связи о тоске «однообразного фона»: «Боязнью безындивидуальности объясняется также неприязнь к открытым сплошным пространствам: однообразным водным или снежным пустыням, большим оголенным горам, степи без цветов, синему или белому небу, слишком насыщенному солнцем пейзажу» (Исследование ужаса. С. 79).

…на белое небо больно смотреть и тяжелая потная духота давит сердце. Опять ты в открытом море, в открытой пустыне, под открытым небом, закрытым белыми облаками, в нестерпимой, непрестанной очевидности Бога и греха. И нет сил не верить, сомневаться, счастливо отчаиваться, табаком дыша, успокоиться в дневном синема. Весь сияющий горизонт занят Богом, и в каждой мелочи, в каждой потной твари он снова тут как тут. Глаза смеркаются, и нет никакой тени нигде, ибо нет дома моего, а есть история, вечность, апокалипсис; нет души, нет личности, нет я, нет моего, а только от неба до земли огненный водопад мирового бывания, становления, исчезновения, где и Катя, и Таня, и я, и Аполлон — только тени, лица и загадочные фигуры (Домой с небес, 330).

Поделиться с друзьями: