Могу!
Шрифт:
— Вы предположите на минуту такое! — неудержимо продолжал свое Табурин. — Предположите, что Виктор — безрукий! Кто тогда подумал бы, что задушил он? Такая мысль даже безумцу не пришла бы в голову, не правда ли? «Нет руки» — это каждый понимает, а вот то, что у Виктора ни в мозгу, ни в сердце, ни в совести нет ни одной такой клеточки, которая могла бы толкнуть его на убийство, этого мы не умеем понимать! Вы можете допустить, что Патрокл струсил в бою и убежал с поля битвы? Что Филемон изменил своей Бавкиде и ушел жить с какой-нибудь фиванской торговкой? Что Роланд предал Карла? — яро наскакивал он на Юлию Сергеевну. — Нет, мы этого не можем допустить, потому что не такие это были люди! Слышите? Не та-кие лю-ди! Патрокл не мог струсить, Филемон изменить, а Роланд предать! И никакие пуговицы
Трудно сказать, ждал ли ответа Табурин. Но он остановился, словно выжидал и давал Юлии Сергеевне время сказать то, что она хочет и то, что ей самой надо сейчас сказать. Но она молчала. И от этого Табурину стало больно и грустно, как будто Юлия Сергеевна в чем-то обманула его, как будто она что-то обидела в нем. Весь его запал прошел, и он опустился на кресло и тоже замолчал, упорно глядя в пол.
— Как это странно и как это безнадежно! — задумчиво заговорил он. — Мы всегда и во всем судим не по человеку, а по какой-нибудь пуговице. Пуговица говорит: «Убил Виктор!». А человек, который живет в нем, говорит: «Нет, он не мог убить!» И мы верим пуговице! Вы заметили? Вы заметили это? Во всем и всегда мы верим пуговицам больше, чем человеку. Все эти пуговицы выперли вперед, приказывают нам и подчиняют нас так, словно и мы сами стали уж не людьми, а пуговицами! Пуговицы настолько обнаглели, что стали нашим мерилом и компасом, а человек… Человек где-то сзади, в тени пуговиц, мы на него не смотрим, не видим его и… всегда забываем его!
— Но…
— Мы учитываем все! — так сильно вцепился Табурин в свою мысль, что перебил Юлию Сергеевну на первом же слове. — Мы всегда учитываем в человеке все: социальные и экономические условия, полученное воспитание и влияние среды, наследственность и слабость желудка… Все, все у нас учтено в человеке, кроме… кроме самого человека! Как это страшно, как это грандиозно страшно!
— Значит, вы…
— Убил не Виктор! — прижал обе руки к груди Табурин и посмотрел на Юлию Сергеевну так, словно умолял поверить ему. — Я покамест не знаю ничего, но главное я знаю непоколебимо: убил не Виктор! Не он убил, потому что он не мог убить! Это… Это… Это психологическое алиби, самое строгое и безусловное алиби! Строже и безусловнее не бывает и быть не может. А мы с вами с ним не считаемся, потому что оно, изволите ли видеть, относится не к факту, а к человеку. А человек разве не факт? И я… И мне… Что бы мне ни говорила эта проклятая пуговица, я ей не поверю, потому что я верю в Виктора!.. Позвольте мне верить в Виктора! — жалобно и умоляюще попросил он и опять прижал обе руки к груди.
Юлия Сергеевна молчала. Она тоже хотела верить в Виктора, но пуговица и волос были сильнее желания верить и самой веры. Как бы подавленная ими, она опустила голову еще ниже, совсем низко. И, не поднимая глаз, спросила тихо и глухо:
— Так кто же убил?
— Я уже сказал вам! — ни на секунду не задумался Табурин. — Кто убил? Черт! Вы, конечно, потребуете, чтобы я доказал? Нет, не могу доказать! — безнадежно развел он руками. — Не могу! Ни одной пуговицы у меня нет! Но пусть меня гром разразит, если убил не он, не этот самый черт!
Юлии Сергеевне вдруг показалось, будто она знает, о каком черте говорит Табурин. И от этого ей сразу стало страшно. Она невольно огляделась: кто здесь есть кроме их двоих? Ее охватило ощущение, будто что-то злое встало перед нею, такое, которое было и раньше, всегда было, незаметное и притаившееся, но неизбежное и гнетущее.
Табурин сидел рядом с нею, очень близко, повернувшись и лицом, и всем телом. И ей хотелось, чтобы он ласково и нежно обнял ее. Не мама, а именно он, несуразный и несдержанный, но такой близкий и нужный сейчас. Нужный своей любовью к ней и своей верой в Виктора.
Но он не обнимал, а только вытянул руки вдоль спинки дивана, позади плеч Юлии Сергеевны, и бережно не касаясь их.
— Помните ли вы… — начал он, и Юлия Сергеевна услышала другой голос: сердечный и душевный. — Помните ли вы, как давно, летом еще, Виктор должен был куда-то поехать по важному делу, но опоздал на автобус
и не поехал. Помните?— Помню! — качнула головой Юлия Сергеевна.
— А почему он опоздал? Помните?
— Помню!..
— Из-за росы. Он залюбовался росой, как она блестит под утренним солнцем.
— Почему вы вспомнили об этом? Что вы хотите сказать?
— Почти ничего, но… многое! Вы только представьте себе человека, который забывает о важном и нужном деле, а стоит перед росой и любуется ею, потому что она блестит очень уж светло и красиво. Вы такого человека видите? Понимаете его? Конечно, понимаете! А теперь представьте себе другого. Этот другой замыслил убийство. Сидит дома и спокойно все обдумывает: как вас в Канзас-Сити вызвать, как оставить окно открытым, как перчатки надеть на руки, чтобы следов не оставалось… Все, все обдумывает! А потом ночью приезжает, крадется через темные комнаты, затаивает дыхание, входит в спальню… Душит подушкой! И вот теперь возьмите вы этого первого и этого второго человека и соедините их. Соединяются они? Можно представить себе, что оба они — один и тот же человек? Да ведь это противоестественное соединение! Колоссально противоестественное, немыслимое, невозможное! Естественнее и легче соединить Бабу Ягу и нежность, хищность и мотылька, дьявола и христианскую любовь… Да-с, легче! Естественнее!
— Да, да! Да, да! — немного заволновалась Юлия Сергеевна. — И я рада, что вы все это говорите… И очень благодарна вам… Но… Но вы не знаете другого, милый Борис Михайлович! Вы не знаете главного!
— Чего я не знаю?
— Накануне… Нет, не накануне, а за два дня до убийства… Я тогда сказала Виктору — «Прощайте!» И он знал, что я сказала это ради Георгия Васильевича.
— Так что же?
— Разве вы не понимаете? Я сказала это ради Георгия Васильевича!
— Очень даже я все это понимаю, но… Но что это меняет? Разве Виктор стал из-за этого другим? Таким, который может задушить? Из-за вашего «прощайте» он мог убить себя, но убить другого?.. Нет, нет! Другого он не мог убить ни без «прощайте», ни с этим самым «прощайте!».
Юлия Сергеевна опять ничего не ответила. Но повернулась и посмотрела на Табурина. И он увидел: это были уже не те глаза, какие были и пять, и десять минут назад. В них был вопрос, но в них была и надежда. Юлия Сергеевна не просто смотрела, а искала взглядом, сомневаясь и колеблясь. А потом протянула Табурину руку и, опять опустив глаза, слегка пожала ему пальцы и тихо произнесла:
— Как я вам завидую! Если бы вы знали, как я вам завидую!
Глава 9
У Табурина была непоколебимая уверенность в невиновности Виктора, но у него ничего не было в руках и никакого другого объяснения убийства он дать не мог. Даже его неудержимая фантазия ничего не подсказывала ему. Кто убил? Почему убил?
С самого начала он сказал, что будет «колоссально думать». И он думал: постоянно, напористо и даже с оже-стечением. Но все его мысли были случайны, обрывисты и бессвязны: то одно придет в голову, то другое. И он уверенно сказал себе, что «надо думать методически, т. е. пользоваться методом исключения… Надо исключить всех, кто не мог этого сделать, и взять на мушку только тех, кто мог!» — решил он.
Раньше всего он исключил всех посторонних, т. е. тех, кто не стоял близко к дому. «Это же очевидно! — не сомневался он. — Ведь убийца знал две вещи: во-первых, то, что Юлии Сергеевны в эту ночь не будет дома, и Георгий Васильевич останется в спальне один… И, во-вторых, он знал, что окно в гостиной будет только закрыто, но не заперто. Значит, это был свой человек!». Но оставив под подозрением только «своих», он чуть ли не растерянно увидел, что всех их тоже надо исключить. «Не я же убил в самом деле, и не Елизавета же Николаевна! — очень быстро зашел он в тупик. — Конечно, многое говорит против Виктора, я это признаю, но Виктор не мог убить, и, значит, о нем и говорить нечего. Кто же? Кто? Не Софья же Андреевна! Ей-то зачем могло быть нужно это убийство?» И, исключив всех, он увидел, что думать ему не о ком. И опять в голову стали приходить только случайные, обрывистые мысли, вернее — вымыслы, которые ничего не давали и ни к чему не приводили.